Его застал врасплох зимний пьянящий воздух любви, призывающий
С декабря по март тут всё — предчувствие любви, когда не с чем сравнить звездную рождественскую вифлеемскую синеву сумерек, такой горлицей припадает к стеклу натопленного дома зима между собакой и волком среди карельских сосен и берез, вечером уличные фонари играют в мягкие причудливые тени с сугробами, а хвоя сливается в мглу несуществующих чащоб под небом, полным звезд, дрожащих морозным эфиром. Тут всё — декорация, всё — театр, мир искусства, и об этом поет шорохом-звоном полоз финских саней.
Особенно если ты — гость, елочная игрушка воображаемой, превращенной в чернь зелени елей между белизной сугробов, накатом дорог, наметками троп и высокими небесами. Какие масштабы чувств задает маленький светец в графике зимы, где снег на крыльце так мал по сравнению с темным веществом предполярных ночей! А какой сон навевают сны из берлог лесных, анабиозные грезы заледеневших лягушек и снулых рыб в час, когда мистическая северная чухонская ночь оторочена белым, а на страже между оледенением и робким человеческим теплом стоит пещерный огонь.
К тому же в краю, где столько елей в снегу, мы умаляемся, мы дети, ждущие Деда Мороза, родительских пряников, рога изобилия судьбы; еще чуть-чуть — и девочке подарят Щелкунчика, мальчику — сабельку и Машу и вложат в одетую в рукавичку руку одну из бенгальских свеч.
А если еще на дровнях с сеном да меховой полою подкатить к крылечку маленького трактира, именуемого кофейнею, ввечеру хлебнуть колониального волшебного напитка да, на кофейной гуще погадав, подняться в крохотную комнатушку с заиндевевшим оконцем, — едва коснешься подушки, непременно приснится заветный уездный сон о любви”.
“Он пребывал в зимних Териоках в тишине и безветрии. Метель настигла его много позже, в конце Первой мировой, когда он, прапорщик Гусарского полка, в командировке в Окуловке в средоточии метели под песни вьюги читал „Столп и утверждение истины“ Флоренского”.
“Эхо мейерхольдовского териокского театра долго стояло в здешнем воздухе, витал призрак несостоявшейся мистерии, не поставленной доктором Дапертутто в Мариоках, где лестница почти предчувствовала шаги актеров, а по ступеням ее метались тени и отсветы факелов, тогда как лесам и озерам снились купальские огни. Похоже, именно это эхо явилось причиной поставленной Вогаком в Выборге пьесы „Плутни Бригеллы“, оформленной Щепанским (из-за немногочисленности русской диаспоры он стал и одним из исполнителей). Бригелла вышел из той же компании, что и мейерхольдовские Арлекин, Пьеро и Коломбина.
Константин Вогак, участник цеха поэтов 1913 года, задержавшись, как многие, на даче на Карельском перешейке, стал эмигрантом, когда границу с Финляндией закрыли; судьба его не отличалась от судеб соседей, исключением являлся его приятель Руднев, поехавший к знакомым на финскую дачу на денек, да так и оставшийся за границей до конца дней своих.
Вогак, зачарованный комедией дель арте, был соавтором Мейерхольда по сценической обработке пьесы-сказки Карло Гоцци „Любовь к трем апельсинам“. Постоянный адресат его, Григорий Лозинский, перешел в 1921 году финскую границу с проводником-контрабандистом и в письме из териокского карантина сестре в Париж описывал, как его брат Михаил отправился в гости к Гумилеву в день ареста последнего, попал на квартире поэта в засаду, оказался в тюрьме на Гороховой; в письме упомянуто, что, по слухам, Гумилев связан с организацией, переправлявшей людей в Финляндию. Владимир Щепанский, друг Вогака, художник спектакля, актер, автор сценария сей пантомимы, еще и музыку подбирал: ХVIII век, Кунау, Скарлатти, Перголезе, Люлли, Рамо, Куперен и др.
Мне не известно, был ли уже знаком рыжий поляк Щепанский со своей красавицей невестой Марией Николаевной Орешниковой, девушкой с виллы Рено из Келломяк. Кажется, они учились вместе в Хельсинки, он на живописи, она на иконописном отделении, в Хельсинки и венчались, то ли он принял православие, то ли она перешла в католичество. Я точно знаю только то, что семья не решилась отпустить девушку на учебу одну, и с ней в Гельсингфорс поехала ее сестра Татьяна.
Маруся училась, а Таня работала на шоколадной фабрике Карла Фацера (плитку Karl Fazer вы и сейчас, столетие спустя, можете купить в Санкт-Петербурге), работниц одевали в элегантные синие халатики и выдавали им во время рабочего дня маленькие шоколадки, Татьяна Николаевна Павлова рассказывала потом об этом дочерям и сыну в послевоенном Ленинграде, а когда те приходили в восторг от рассованных по карманам шоколадок, говорила, улыбаясь сияющей улыбкой своей: „На самом деле в шоколадном царстве мечтали мы о куске черного хлеба“.