Читаем Табернакль полностью

Ахнув, прильнула я к окну. Шофер, угрюмо молчавший, необщительный, неожиданно заговорил:

— Это Ириновская — или Ирининская? — старая железная дорога на Всеволожск, по ней Гумилева в Бернгардовку расстреливать везли.

Тут опять потерял он дар речи, в тишине добрались мы до аптеки, в безмолвии двинулись в обратный путь вкруговую, на сей раз по Литейному мосту.

Развернувшись на Литейном, свернули мы на Шпалерную; шофер, как бы ко мне и не обращаясь, произнес:

— А вот и тюрьма на Шпалерной, где Гумилев сидел. Я слышал, из подвалов, из расстрельных и из пыточных, трубопровод подземный был проложен, — кровь в Неву спускали. До сих пор корюшки нашей любимой в реке полно, старую кровь чует.

— Ничего, — отвечала я, — недолго нам осталось этих маленьких шакалогиен есть, говорят, как дамбу достроят, эспланаду на Васильевском намоют, так корюшке конец придет.

— Так и будем, — сказал он мрачно, — ностальгией страдать и весной огурцы жарить, как в анекдоте.

Нехороши были сны мои в ту ночь, состояли из обрывков кварталов, недействующих лиц, не стыкующихся в сюжет слайдов.

Пространство между тюрьмой приговоренного поэта и тюрьмой его арестованных пятнадцать лет спустя сыновей разделяла река, а в пространстве между раздвоенными “Крестами”, женской и мужской частью их, лежали голубовато-серебряные рельсы, по которым можно было уехать в Хельсинки, в Выборг, в Териоки, то есть в Зеленогорск, в Левашово и в Бернгардовку, и едешь ли, плывешь ли, по берегам и по обочинам вставали в урочный час мертвецы и тянули к небу костяные руки свои, такое видел плывший по Днепру есаул Горобец, не о нем ли пел, вприскочку гарцуя с микрофоном по сцене модный певец: “Есаул, есаул, что ж ты бросил коня?”

Перед тем, как оказаться в тюрьме, внезапно познакомившись и узнав с великой радостью о существовании друг друга, сводные братья встречались в полуподвальном трактирчике Ломанского переулка (упиравшегося, кстати сказать, в одни из “Крестов”-bis), где находилось общежитие Лесотехнической академии — в нем жил Орест; трактирчик заменял им “Бродячую собаку” (в бродячих псах недостатка в городе не было с восемнадцатого года, вечно попадался какой-нибудь Жакушка Шариков, стучавший локтем-коленом о мостовую, вычесывая блох, воздевая карие очи к небу, тощий, ребра легко пересчитать); они читали друг другу за кружкой пива громким шепотом стихи отца.

Спускался предо мною на заросшую травой набережную между “Крестами” и дачей Кушелева-Безбородко красный шар, не тот туманный из легенды о волшебном избавлении, нет, маленький собчаковский монгольфьер, и я летела в нем над недобрыми полями полигонов, над могильниками чумных и ящуровых захоронений домашнего скота и ямами издохших некормленых кур пика перестройки, над братскими могилами расстрелянных и замученных в лагерях, подернутых синим огнем фашистской чумы, лепечущей ахтунг о высшей расе, о нужных и ненужных, о неестественном отборе, кто был ничем, тот станет всем? — ну, нет, внятно ответил эзоповым языком поэт, переводя Шекспира: из ничего и выйдет ничего.

На безымянном берегу вот она стоит, вот она опять, наша бывалая Фемида Капричос, изваял ее, должно быть, Левон Лазарев, она обнажена, руки связаны за спиной, на ней шутовской колпак, весы ее лежат перед ней на земле на кромке последнего рва, ей завязали только глаза, у нее сжатый рот с последней тюремной фотографии Голенищевой-Кутузовой, ее растысячерившаяся тень сопровождает в последний путь всех казненных, голодных, беззащитных штатских людей, угроханных исключительно для того, чтобы превратить войну народов в гражданскую войну по воле факира.

Глава двадцать третья

Последние листки. — Винтовая лестница. — Моря. — Химеры. — Еще о пустошах и палисадниках. — “Мы искали тебя много лет”. — “Был один киевлянин”.

Последние листки из сгоревшей бумажной шкатулки были перетасованы и вовсе как попало.

“…говорят, Ахматова к Павлу Лукницкому в Комарове в шестидесятые годы за своей памятью ходила, он ведь мог когда-то записать то, что она потом забыла; где он жил, интересно? на соседней дачке Литфонда? в Доме творчества писателей? в старом ВТО? Что именно желала она найти или зачеркнуть?”

“…любимый анекдот, в коем Корчагина-Александровская звонит Яблочкиной — или наоборот? — и дребезжащим старушечьим голоском произносит: “Шурочка, я мемуары пишу; ты не помнишь, я с Южиным жила?”

Перейти на страницу:

Похожие книги