Читаем Табернакль полностью

“…был один киевлянин, считавший, что человеку присущ „инстинкт культуры“, стремление к культуре, к ее созданию; называл он силу воображения тем духом, который „спасает культуру от вакуума мира и дает ей одухотворенность. А торможение воображения, его свободы угрожает заменой культуры техникой цивилизации, прикрываемой великими лозунгами человеческого оптимизма и самодовольства со всеми вытекающими отсюда следствиями: усталостью, поисками опьянения, скрытым страхом, нравственным безразличием и прочими продуктами цинизма и свирепости“. Ему везло: он пробыл в лагерях ГУЛАГа всего три года, дожил до семидесяти семи лет, огонь уничтожал его архив дважды, в 1937-м и в 1943-м. Кое-что восстановил он по памяти, в частности, один из своих романов (действие в нем происходило в Москве в 1928 году, на Девичьем поле, среди действующих лиц был Иисус и другие неожиданные персонажи), но никто в настоящий момент не знает, где находится рукопись.

Героев книг и их авторов он называл „близкие-из-бытия“ (в отличие от „близких-из-существования“). „Энигматическое знание“ было для него одним из главных знаний. „…Система идеалов, — писал он в начале Второй мировой, — рухнула и разбилась в осколки. Само слово “дух” стало непонятным. Слишком обнажились низшие инстинкты – вегетативный и сексуальный. Слишком уверенно заговорил логический механизм рассудка ([…] технический аппарат сознательности, ограниченного поля зрения), претендуя свою машинообразность…“”

“…но в какой-то момент они прошли по киевской мостовой, задев друг друга рукавами…”

“…одноклассником родителей моей приятельницы, художницы. Его матушка, участница литературного кружка Гумилева (зачарованная мэтром, как все кружковцы), родила сына в 1921 году, и он был несомненно похож на Николая Степановича, но я не думаю, что он был его сыном. Матушка писала песни о дальних берегах, чужих городах иных континентов, одну из ее песен пел Вертинский. У нее с сыном была короткая экзотическая еврейская фамилия, подобная вздоху. Летом 1941-го, окончив школу, юноша уехал с матерью в Белоруссию. Оба они погибли в холокосте”.

“…днем — любимая работа, ночью — литература, землю попашешь, попишешь стихи, но тексты, приходящие в голову в разгар рабочего дня, не успеваешь записать, — и они исчезают, не родившись. Как мне их жаль…”

“…но иногда я замечал промокающие сношенные ботинки, старый пиджак с протершейся подкладкою, осеннее пальтецо в зимние холода, невозможность купить нужную книжку, заменяющую порой обед и ужин пачку сигарет…”

“Легкомысленное государство наше никак не может взять в толк, что если культура в загоне ( а ее убивали, изгоняли, заменяли эрзацем политкорректных шулеров и сменивших их литературных ткачей из „Голого короля“), то (а ведь вроде она ни к чему и отношения не имеет!) вскорости в больших количествах начинают появляться люди, не умеющие гвоздя вбить, и нам вольно пропадать в царствии недоумков и неумех”.

“…никто не печатает тексты мои, да я к тому особо не стремлюсь и, хоть и чувствую горечь, не удостаиваю жизнь обидами, а пишу миру письма от руки”.

“Надо написать стихотворение с длинными строками, и чтобы первая была такая: „Tabernaculum, скиния, праздник кущей, время входа Господня в Ершалаим…“”

Глава двадцать четвертая

Молодой человек у калитки. — Зеленая папка. — “Гумилев в Териоках”.

Я проснулась от того, что кто-то звал меня. Сначала мне показалось, голос принадлежал охвостью забытого сна, но тихий зов повторился; все мои спали, и, чтобы утренний гость не успел их разбудить, я накинула пыльник и опрометью выскочила во двор.

У калитки стоял молодой человек, худой, высокий, с зеленой папкой в руках.

— Здравствуйте, Наталья Васильевна. Вы меня не узнаете?

— Здравствуйте, — отвечала я, ˜— не то что не узнаю, а и вовсе не знаю.

— Я внук вашей соседки. У меня мяч все время к вам за забор улетал, вы мне его обратно бросали…

Несколько минут спустя поняла я наконец, что передо мной внук покойной старушки, подарившей мне бумажную шкатулку, он давно жил за границей (“перебиваемся кое-как. — сказал он весело, — я ведь инженер, а не жулик…”), приезжал продать дачу, через час уедет в город, к вечеру улетит; разбирая бабушкины вещи, нашел он папку с прикрепленной записочкой, — папка предназначалась мне.

— А что там? — спросила я.

— Стихи какие-то, — отвечал он, улыбаясь.

Папка была из тонкого пластика, изумрудно-зеленого тусклого цвета с разводами, напоминавшими то ли мрамор, то ли морскую волну, трофейная послевоенная? привезенная до войны из Англии или из Германии?

Сев в саду за стол, я открыла папку и ахнула, узнав знакомый почерк. Передо мной был цикл стихов, написанный от руки, — а я-то думала, что никогда больше не прочту ни единого слова, этой рукой начертанного! Его ли это были стихи? чьи-то еще? Имени автора ни на первом листке, ни на последнем не значилось. Я не пошла домой и прочла все на месте, под соснами.

ГУМИЛЕВ В ТЕРИОКАХ

1.Детали романа

Превозмогая косность строфики влеченья и самообмана,

гуляют северные тропики прибрежной полосой романа.

Перейти на страницу:

Похожие книги