– Пятьдесят восемь.
– А-а-а…
Конвоир явно разочарован, ему интересно было бы услышать рассказ об ограблении или убийстве. А то просто контрреволюция! Скучно!
Он зевнул и повалился на спину. Другой конвоир, молодой курносый парень, поглаживая положенную на колени винтовку, спросил:
– Сколько ж тебе дали?
– Пять лет.
Он помолчал и через некоторое время снова спросил:
– Небось, в городе жил? Учился?
– Да, в Москве… Студент я.
Он посмотрел на мои ноги и посоветовал:
– Ты портянку плохо завертываешь… Под низ сначала пропускай, а то ногу натрешь… За что ж тебя в изолятор направляют?
– За побег.
– Дойдешь ты в изоляторе.
– Быть может.
– Подымайся! – скомандовал зырянин.
И опять – вода под ногами, чавканье сапог, комары и тайга, тайга, тайга…
Часам к пяти вечера мы перешли речку Даманик и стали подниматься в гору. Стали попадаться лиственницы, толстые, в два-три обхвата. Пошел мелкий, теплый дождь.
Наконец показался изолятор. Мы подошли к забору, сделанному из березовых и сосновых жердей, поставленных вертикально. По забору натянута колючая проволока. Перед забором, метрах в пяти – опять проволока, спутанная в комья. В глубине видны дырявые крыши больших брезентовых палаток. По углам изолятора деревянные вышки, на вышках – часовые. Сбоку изолятора, под горой, разбросано несколько домиков: там, очевидно, живет охрана.
Щуплый, прыщеватый вахтер долго вертит в руках мой формуляр, поданный ему в пакете конвоем и, оттопыривая губы, читает по складам:
– Статья пи-исят восьмая… Контра? Так, дальше! Наказание по индексу 65… Ага, беглец! Ну, теперь узнаешь настоящий лагерек! Мы тебя бегать отучим!
Обыскали, отняли последние десять рублей и втолкнули через маленькую дверь в зону.
Возле палаток бродили, лежали, сидели серые грязные тени-люди. Ко мне сразу подбежало человек шесть. Полуголые, с пепельными лицами, с голодными провалившимися глазами, с какими-то страшными язвами на теле – словно прокаженные. Они подхватили меня под руки и поволокли в ближайшую палатку. По лицам и жаргону я сразу догадался, что это урки.
– Деньги есть? – быстро спросил один из них, как только мы очутились в палатке.
– Нет.
– Раздевайся!
По старым встречам с урками я знал, что сопротивляться в таких случаях не только бессмысленно, но и опасно. Я видел однажды, как бритвой полоснули по глазам человека, оказавшего сопротивление уркам. Заодно уж вспомнил и «воспитателя» Гришку Филона, отрезавшего женщине нос. Я молча стал раздеваться. Взяли все: бушлат, шапку, рубашку, штаны и мешочек с куском хлеба, ложкой и кружкой. Остались на мне лишь старые, рваные кальсоны. Кто-то сильно ударил меня в спину, и я, отлетев в сторону, упал на сырой притоптанный мох. Пола в палатке не было.
Поднявшись и потирая ушибленное место, я огляделся.
В углу кто-то топором рубил нижние нары. Вообще, нижних нар почти не было: видимо, арестанты давно уже топили ими импровизированную печку – железную бочку из-под керосина. Верхние нары были в полном порядке. Там сидели урки и играли в карты. Курчавый, черномазый паренек, свесив голову, пристально разглядывал меня и гнусаво тянул:
II
Наступили черные, жуткие дни.
Все, что мне пришлось перенести в Лубянской тюрьме, в Бутырской, на пересыльном лагпункте, в лагере – все это бледнело перед штрафным изолятором «Стошестидесятый пикет». Здесь уже не было людей. Здесь были звери. Звери – заключенные, звери – энкаведисты. Здесь не было законов или правил; заключенные стремились только к одному – выжить; энкаведисты стремились усилить и без того невыносимый режим.
Для нас, политических каторжан, шансов на «выжить» было несравненно меньше, чем для уголовников. Проверенным способом сократить нашу жизнь у молодчиков из НКВД был метод смешения нас с уголовными. Нас помещали в один барак, в одну палатку, в одну камеру с ними. В большинстве своем урки не переносили нас. На каком-то нелепом основании они считали, что мы причина их несчастий. «Из-за вас, контриков, сидим мы по лагерям и тюрьмам», – часто говорили они. Эту мысль, видимо, подали им и поддерживали в них энкаведисты. И тяжесть пребывания в лагерях усугублялась издевательствами над нами «социально близкого элемента».
День на «Стошестидесятом пикете» начинался с раздачи хлеба, штрафной паек – 300 граммов в день. В трех огромных палатках нас было шестьсот человек, приблизительно по двести человек в палатке. Цифра эта колебалась от 500 до 700 в зависимости от того, сколько умирало и сколько прибывало новых арестантов.