Дойдя до вершины холма, где стоит Эшфилд, я окинула взглядом открывавшиеся оттуда морские виды, но мысли мои были не о юности и прогулках под парусом, а о флоте, который сейчас сражается с немцами. В госпитале я насмотрелась на моряков с ужасными ранами, полученными в бою, и теперь, глядя на барашки штормящего океана, не могла не думать о несчастных, оставшихся лежать на песчаном морском дне. Хотя я непрерывно тревожилась за Арчи, воюющем в европейском небе, но одинокая смерть моряка – это страх, о котором я никогда не задумывалась прежде.
Всякий раз, стоило мне открыть входную дверь Эшфилда и окунуться наконец в аромат его гостиной, я чувствовала, будто шагнула в прошлое. Каждый предмет, каждая поверхность, каждый коврик, каждая половица – все они возвращали меня в дни отрочества, и я вновь ощущала себя, словно мне двенадцать.
Я провела пальцем по фигурке собаки, которую особенно любил папа, и осознала, насколько по-иному смотрится эта фарфоровая собачка, когда ее ласкает рука с обручальным кольцом, в сравнении с той же статуэткой, когда ее каждый вечер гладил ничем еще не украшенный палец двенадцатилетней девочки. Я разглядывала эту руку – руку женщины, ожидающей, когда же начнется настоящая жизнь.
– Агата, это ты? – разнесся по Эшфилду родной голос.
– Да, мама! – откликнулась я и направилась в заднюю часть дома.
– Ну как прошел день, дорогая? – Звук ее голоса усиливался по мере того, как я приближалась к солнечной веранде, где мать с бабушкой проводили почти все дни, сидя бок о бок в мягких креслах, – два полуинвалида, и каждая делает вид, будто сиделка здесь именно она. Застекленная веранда продувалась насквозь, но они обе всегда предпочитали ее другим комнатам, стараясь не упустить ни единого луча света, словно пара тропических птичек.
Я выглянула из-за угла, и – да, все как я себе и представляла.
– Правда, милая, расскажи нам, – поддерживает бабушка своим дрожащим голосом, поворачивая ко мне морщинистое лицо. Катаракта почти лишила ее зрения, и она наклоняет голову на звук моего голоса.
Мне захотелось поставить свое кресло между ними и свернуться на нем, как котенок. Или как маленькая девочка. Но вместо этого я села напротив и спросила:
– Поведать ли мне вам о ядах, что разносила я сегодня?
Тетушка-бабуля прыснула после моей театральной реплики, даже мама немного хохотнула. Истории о том, как мне приходится иметь дело со смертельными жидкостями и порошками в аптеке – при том, что риск на самом деле минимален, – создавали ощущение ненастоящей опасности, и она щекотала им нервы, не вызывая при этом настоящего страха, сопровождавшего разговоры о войне. Ведь мой брат Монти, который долгое время жил – и далеко не по средствам – в Африке, проматывая чужие деньги, занятые якобы на постройку судна, – так вот, он сейчас вернулся в армию, и теперь мы все трое постоянно тревожились за его жизнь.
Они смотрели выжидающе, и меня вдруг поразило, насколько они похожи друг на друга.
Все превратившись в слух, мама с бабушкой ждали подробного отчета о моем рабочем дне. В прошлом году я ушла из сестер милосердия и работала в аптеке после того, как тяжелый грипп приковал меня к эшфилдской постели, сделав временно нетрудоспособной. Выздоровев, я узнала, что моя давняя подруга Эйлин Моррис держит аптеку, и она взяла меня к себе; заработок там был выше, а рабочий день – короче, оставляя больше времени для помощи по дому, что немаловажно, поскольку за год до того к нам в Эшфилд переехала тетушка-бабуля. В работе, поначалу выбранной из-за ее удобства с распорядком, обнаружились уникальные преимущества. Я влюбилась в науку и в подспудную опасность аптечного дела.
– Утро началось с заказа от врача на раствор Донована, – приступила я к рассказу, – для раненого солдата, больного диабетом. Этот препарат содержит высокий процент мышьяка, который, как вам известно…
– Весьма ядовит, – перебила мама. – Но я же надеюсь, Агата, ты была осторожной?