Но на земле, Санчо, любовники увековечивают не что иное, как скорбную плоть, боль и смерть. Любовь – сестра, дочь и в то же время мать смерти, которая приходится ей сестрою, матерью и дочерью. И поэтому в глубинах любви, Санчо, таится бездна вечного отчаяния, из которой пробивается на свет надежда и утешение. Ибо из этой плотской, примитивной любви, о которой я веду речь, из любви всякой плоти со всеми ее чувствами, из того, что является тем животным началом, из которого ведет свое происхождение человек, из этой любовной страсти возникает, Санчо, любовь духовная, любовь, сопряженная с болью и страданием.
Эта новая форма любви рождается из боли, из смерти любви плотской. Любовникам не надо испытывать настоящей самоотверженной любви, истинного единения не только телом, но и душой, до тех пор, пока могучий молот боли, Санчо, не раздробит их сердец, перемолов их в одной и той же ступе страдания.
Все это ощущается как нельзя более явственно и сильно, когда появляется на свет, пускает корни и растет какая-нибудь трагическая любовь, которая вынуждена бороться с неумолимыми законами Судьбы, родившись не вовремя, до или после подходящего момента, или, к несчастью, вне рамок той нормы, в которых мир, то бишь обычай, счел бы ее дозволенной. Чем больше преград возводится Судьбою и миром с его законами между влюбленными, тем с большей силой чувствуют они привязанность друг к другу, и счастье их любви имеет горький вкус, невозможность любить друг друга открыто и свободно усиливает их страдания, и они испытывают глубочайшее сострадание друг к другу, а это их взаимное сострадание, это их общее несчастье и общее счастье, в свою очередь, разжигает и подливает масла в огонь их любви. Они страдают своим наслаждением, наслаждаясь своим страданием. Они любят друг друга вопреки миру, и сила этой несчастной любви, изнемогающей под бременем Судьбы, пробуждает в них предчувствие мира иного, где нет иного закона, кроме свободы любви, где нет ей преград, потому что нет плоти. Ведь ничто, Санчо, не внушает нам столько надежды и веры в мир иной, как невозможность того, чтобы любовь наша была действительно вполне осуществима в этом мире плоти и иллюзий.
Так и я, Санчо, люблю свою Дульсинею на расстоянии. И моя любовь рождена страданием. Мне – за 50, ей нет и 20. Я – идальго, она – простая крестьянка. Видишь, Санчо, что даже в самых своих смелых фантазиях я прекрасно понимаю, кто есть кто. Я привык любоваться своей Дульсинеей на расстоянии. Я знаю, что Судьба против нашей любви, но это лишь способствует умерщвлению всего плотского, страстного.
Погиб Алонсо Кихано, что называется, внезапно. Ему вновь были какие-то странные видения, и он ринулся к ветряной мельнице как раз в тот момент, когда его ученики крепко спали, ни о чем таком не подозревая.
На этот раз Алонсо Кихано решил атаковать злосчастную мельницу не в лоб, как прежде, а в самое сердце, прорубив мечом тяжелую дверь вовнутрь. Тут-то он и попал каким-то непостижимым образом под мельничные жернова. Мельница остановилась и при каждом новом дуновении ветра лишь издавала странное поскрипывание, очень похожее на человеческий стон.
Проснувшись, Мигель и Санчо не сразу поняли, что же все-таки произошло. Но, увидев тощего коня Алонсо Кихано рядом с мельницей и разрубленную в щепы дверь, ведущую вовнутрь, почуяли неладное. Их самые ужасные предчувствия довольно скоро оправдались.
Бедный Алонсо Кихано, основатель и вдохновитель кихотизма, был пропущен через тяжелые каменные жернова и лежал теперь, тонкий, как осиновый листок, с другой стороны.
Алонсо Кихано, и без того отличавшийся худобой, напоминал теперь разрисованную картонку, на которой в натуральную величину изобразили рыцаря в старинных доспехах и с мечом в руках. Меч, правда, напоминал теперь длинную швейную иглу и легко выпал из дырочки-кулачка, который был по-прежнему закован в металлическую перчатку. Внутри вся мельница оказалась забрызгана кровью странствующего рыцаря. Она, эта кровь, обильно пропитала собой всю муку, превратив ее из белой в красную.
В самом же странном трупе Алонсо Кихано крови не осталось ни граммулечки.
Лицо рыцаря было также раздроблено, но нос лишь вмяли вовнутрь, почти не изуродовав. Казалось, тяжелые каменные жернова проявили особую деликатность по отношению к основоположнику кихотизма, сохранив ему, в общем-то, довольно приличный и вполне узнаваемый внешний вид.
И слепому было ясно, что оба последователя кихотизма столкнулись с самым настоящим чудом, потому что по всем законам физики ничего подобного со странствующим рыцарем и случиться-то не могло. В лучшем случае ему раздробило бы лишь правую руку, и больше ничего. Рыцарь мог умереть, но не так. Скорее всего, он скончался бы либо от болевого шока, либо от потери крови. Но раскатать до такой степени человеческую плоть?
Нет. Это, бесспорно, было чудо. Видно, мир невидимый, мир безумного абсурда, мир химер решил отблагодарить своего адепта за веру и забрал его столь необычным образом к себе.