Мать бросила на него нежный взгляд. Ее длинные ресницы, мягкие розовые губы – что бы ни приключалось в жизни со стариной Джонсом, этого он не забывал никогда, как и ее нежные объятия и поцелуи. Иногда, уже приближаясь к старости, он принимался думать о детстве, вспоминая страдания матери, которую отец частенько поколачивал. Как иной раз хотелось ему, подростку, крепко ее обнять, заслонить собой… Он надеялся, что когда-нибудь все изменится и он сможет защитить ее от боли. Но, несмотря на мечты, его окружала все та же унылая и несправедливая реальность: отец был человеком крупных габаритов, чрезвычайно сильным, с бурным темпераментом и ручищами лесоруба. Тяжелая нижняя челюсть, дикая первобытная красота – мать любила его без оглядки, охотно прощая все его маленькие слабости, которые со временем свели ее в могилу.
Всякий раз, когда Джонс выходил в задний двор, он заставал там мать, которая развешивала белье, что-то напевая себе под нос. И всякий раз замечал что-нибудь новое: то фингал под глазом, то сломанную руку, висящую на перевязи, которую она сама же и смастерила. Опухшая губа, глаза, полные слез. Но стоило ему появиться, как она принималась петь, улыбаясь ему так нежно, как ни одна мать на свете не улыбалась своему сыночку. «Все прекрасно, Джонси», – бормотала она. Но все было совсем не прекрасно, и он это знал.
– Но ты ведь ни разу ничего не сделал, верно, Джонси?
Мужской голос, выговаривавший каждое словно так бережно, как будто читал сонет, заставил его обернуться. Он увидел его возле окна. Высокий человек в шляпе, частично скрывавшей лицо, внимательно смотрел на него из самого дальнего и темного угла гостиной.
– Я был ребенком, – прошептал он и снова посмотрел на мать.
– Ты не помешал отцу забить ее насмерть в ту ночь, когда он вернулся пьяный и пах чужими духами. Мог, но не помешал.
Джонс сделал усилие и сосредоточил внимание на незнакомце. Внезапно заболела голова, да так сильно, что он застонал. Теперь человек стоял рядом с ним. Услышав шум проезжающей мимо машины, Джонс вновь задрожал.
– Конечно, ты мог вмешаться… – продолжал мягкий голос. – Тебе было шестнадцать, ты был взрослым парнем и вполне мог заступиться. Но предпочитал ничего не замечать и, как последний балбес, до глубокой ночи выпивал с приятелями, а вернувшись поутру домой, оплакивал себя, а не ее, не так ли, Джонси?
– Это несправедливо!
– По отношению к ней?
Хлопнула дверь. Сапоги с железными набойками прошагали по дощатому полу. Джонс услышала звон стекла, крики матери, хотел бежать к ней на помощь, но не мог пошевелиться.
– Он бы и меня убил! – крикнул он вне себя.
Человек поднял голову. Джонс видел резкие, тонкие черты лица. Губы шевельнулись, как будто он собирался что-то сказать. Джонс отметил, что никогда раньше не видел этого человека и понятия не имел, кто это может быть. Всему виной его прошлое, его мерзкое, отвратительное прошлое! Он был всего лишь мальчишкой, запуганным папашей.
– А может, тебе и вправду пришлось бы умереть под его кулаками, – прошептал человек ему на ухо. В глубине кухни все еще слышались задыхающиеся стоны матери и невнятное бормотание отца. – Но это был бы честный и порядочный поступок. Она бы осталась жива. Прожила бы жизнь… А еще ты мог бы его убить, когда подвернется возможность. Но ты ничего не сделал, Джонс… Совсем ничего… Остаток жизни прожил бок о бок с ее палачом. Он научил тебя обращаться с оружием, пьянствовать и быть одиноким. Это твой приговор. – Он кивнул на мать, неподвижно лежавшую на полу в коридоре. – Думать всю жизнь только о ней.
24
Со дня смерти Виктора Берри прошло несколько месяцев, а Мэри Энн по-прежнему жила погруженная в тишину, пропитанную горем, которое снедало ее день за днем. Сестры переехали жить в ее дом. Чтобы прийти на помощь младшей Морелли, они побросали все свои дела. Но, несмотря на внимание и любовь, которой они окружили двух осиротевших девочек, даже слабая улыбка не возвращалась на ее губы и лицо еще долго искажала гримаса страдания. Повседневность убивала Мэри Энн. Мелкие домашние дела и вопли Пенни, постоянно требующей внимания, приводили ее в отчаяние. У нее не оставалось сил ни на что, кроме жалости к себе самой.