— Да зачем непременно надо составлять такие основания? Кому надо? Вам? Вам не надо, вы и не зная этих оснований уже боретесь со злом. И мне не надо, зачем мне их знать? И что они должны собою представлять — таблицу такую, что ли, в которую заглянул и получил ответы на все вопросы жизни? Такие таблицы уже составлялись, и от них было не много проку — не выдерживали проверки сомнением и критикой. Примером могут служить те же религиозные основания, которые мы с вами не приемлем, потому что они не выдерживают проверки сомнением, а без сего нам их не надобно…
— Но ведь надо же мне знать, для чего быть добродетельным? — со странной улыбкой спросил Михайлов. — Ведь если я не буду этого знать, я ведь и в самом деле могу, как тот подпольный парадоксалист, уперев руки в боки, однажды показать всем язык?
— Да ведь вы, как доказывает тот же парадоксалист, и зная это, все равно можете показать язык? — из каприза одного можете, из пустейшего желанья проявить свободную волю?
— Тем более… что же в таком случае может удержать от этого?
— Ничего! — горячо сказал Клеточников, опять удивив Михайлова, который уже без улыбки, с напряженным вниманием следил за тем, что говорил Клеточников. — Ничего не удержит! Никакая таблица не удержит! Но и никакая «инстинктивная» вера не удержит! Но значит ли это, — Клеточников теперь торопился, не давая Михайлову снова перебить себя, — значит ли это, что все мы непременно так и будем поступать… зная, что всегда можем так поступить… и будем так поступать? Да отчего же! Если я, обладая свободой воли, даже и прекрасно понимая, видя мои выгоды, пользу и необходимость, могу, уперев руки в боки, показать язык и выгодам и необходимости, так ведь точно так же я могу показать язык моему капризу — и строить жизнь именно по логике выгод и необходимости? Ведь так? Могу? Согласитесь же и вы: ведь могу?.. Конечно, надо знать, для чего я хочу поступать так, а не иначе, зачем мне надо быть добродетельным. Но для этого не таблицу надо знать, а себя, свою человеческую природу… стараться, конечно, знать… стремиться себя познать, узнать же и себя до конца невозможно — и потому как раз невозможно, что мы обладаем свободой воли, что всегда можем проявить себя неожиданным образом… вот вам, кстати, и бесконечность, о которой столько толков… неисчислимость мотивов поведения человека суть бесконечность — вот и ведите отсюда ваши таблицы, если все-таки нельзя без них… Но это к слову! — все не давая сказать Михайлову, торопился Клеточников. — А ваш парадоксалист ленив, он не хочет в себе искать опору для жизни, ждет, что кто-нибудь ее найдет… конечно, на небесах… и как-нибудь сумеет сделать так, что он, парадоксалист, примет ее «непосредственно» и «инстинктивно»… Вы можете сказать, — нетерпеливым жестом поднял руки Клеточников, показывая, что еще не кончил, — да где гарантия, что однажды, в какую-нибудь роковую минуту, все не захотят воспользоваться своей свободной волей именно в разрушительном смысле? Да вот мне, отвечу я на это, мне это не подходит! Вот мне выгоднее строить мою жизнь по логике моей человеческой природы, а не каприза! Я так решаю! И, свидетельствуя об этом, надеюсь, что не я один делаю такой выбор… надеюсь хотя бы потому, что сила жизни сильнее наших сомнений в ней!
— Как? Сила жизни сильнее сомнений в ней? Хорошо! Это я з-запомню. Но все-таки… почему вы уверены в этом? — спросил Михайлов.
— Сегодня, когда я шел на свидание с вами, — ответил Клеточников, — я обратил внимание на то, с какой странной завершенностью художественного замысла построен Петербург, хотя строился на протяжении веков. Когда обращаешь на это внимание, невольно спрашиваешь себя: могла ли возникнуть эта красота, если бы течение жизни определяли разрушители, парадоксалисты? А с другой стороны; чем объяснить момент приращения красоты в мире?
— Чем же объяснить?
— Ведь только одним и можно объяснить, — продолжал Клеточников со сдержанной улыбкой, — тем, что красотой движим мир. Красота привязывает нас к жизни… если мы что-то и ценим в жизни, так именно ее проявления, хотя и не всегда отдаем себе в этом отчет. Будет ли так впредь? Да почему нет? Если и впредь будет сохраняться необходимое количество красоты в мире… сохраняться и приращиваться. А почему, спрашивается, мы с вами, Петр Иванович, не будем этому содействовать?
— Так. Ст-тало быть, одним из искомых оснований вы все-таки назвали красоту, — произнес Михайлов. — О других, п-пожалуй, поговорим в другой раз. На сегодня хватит… д-довольно всего сказано. Надо подумать! — Он улыбнулся. — Т-теперь Аннушка принесет нам еще чаю, и мы поговорим о более простых в-вещах. Идет?
И Аннушка принесла чаю, и они еще долго сидели в этот вечер, и говорили о разных вещах, имевших и не имевших отношения к злобе их дней, и смеялись, и будто не было за окном пустоватых улиц Петербурга с секретными агентами и переодетыми жандармами, которые могли оказаться за ближайшим углом, за стеклянной дверью ближайшего подъезда.