… Столичная жизнь была Цвигуну внове. Поначалу он чувствовал себя неуютно, но постепенно приобщился к миру культуры – сызмальства испытывал почтение к артистам; покойного Алейникова иначе как «Ваня Курский» не называл, идентифицируя художника и роль, им сыгранную. Познакомился с писателями, режиссерами, сценаристами, завороженно слушал их рассказы. Говорить поначалу совестился, боялся сморозить не то, умел, однако, поддерживать разговор доброжелательной заинтересованностью и ни к чему не обязывающими междометиями. Попросил соответствующую службу послушать, что о нем говорили новые знакомцы; оказывается, отзывались хорошо и много, горделиво делясь с приятелями (особенно в редакциях и на киностудиях) своим дружеством с «первым человеком в ЧК». Того, кто слишком амикошонствовал, полегоньку от себя отводил; тех, кто знал меру, внимательно обсматривал, прикидывая, какой прок может из этого выйти, не понимая еще толком потаенный смысл своей задумки – что-то зыбкое чудилось ему, неоформившееся покуда в четкий план мероприятия. Как-то рискнул рассказать фронтовой эпизод – воевал честно, прошел фронт с первого дня и до последнего; подлипалы
застонали восторженно: «Ваше истинное призвание – литература!» Не он, но они, без всякого понуждения, от сердечного холодеющего перед золотопогонством рабства, предложили записать его застольные истории прозой; ему, однако, мечталось – сценарием, чтоб фильм был, чтоб все, как по правде; слепили сценарий. И – пошло-поехало! Читал написанное соавторами, как свое, постепенно все более и более отталкивая от себя правду: «Неужели это я, господи!» Началось постепенное раздвоение личности; засиживался до утра, исчеркивая написанное профессионалами, потому что хотел приблизиться к идеалу – его, Семена Цвигуна, литературному идеалу. Словно немой, он слышал в себе мелодию, но не мог ее выразить; он только. ощущал, что – можно и хорошо, а что – нельзя, то есть плохо.… Став первым заместителем Андропова, он не мог курировать
девятку, ибо традиционно она замыкалась на председателя,
однако исподволь, неспешно Цвигун добился того, что начал влиять на кадровую
политику и в этом подразделении, загодя обмолвившись об этом с благодетелем.В ту пору Леонид Ильич набрал силу, удивляясь тому, как легко Косыгин и Подгорный отдали ему безбрежное главенство, добровольно, без особого, а тем более явственного нажима переместившись в его тень; впрочем, помогал Суслов, постоянно повторяя, что русскому народу нужен державный символ
, ничего не попишешь, такова традиция, а в традиции заложена мудрость седой старины, не нам ее менять, грех; «культ личности был отмечен перегибами, спровоцированными окружением, в то время как у нас сейчас нет никаких оснований к подобного рода страхам – Леонид Ильич русский человек, и окружают его верные друзья, так что издевательства над нацией, спровоцированные инородцами, исключены сами по себе».Тогда именно Брежнев и заметил Цвигуну:
– Надо знать все обо всех… И еще: чтоб не трепали имя детей! Такого не прощу. Они широкосердные, как и я, этим легко воспользоваться, народец наш кнут чтит, добротой – брезгует…
Когда «грязные сплетни» о детях
первого лица неудержимым шквалом покатили по Москве, Цвигун позвонил супруге благодетеля: «Как быть?»Конкретных рекомендаций не получил, поэтому сделал
так, что дети – сначала сын, потом дочь – сами пригласили его на ужин; говорил с каждым по отдельности, по-отцовски, но в то же время подставляясь для удара и шутки: был бы родней – одно дело, а так – надобно держать дистанцию, не забывая ни на секунду, кто ты, а кто они. Дети смеялись:– Не в полицейском государстве живем! Что ж нам, списки приносить на утверждение – с кем можно встречаться, а с кем нельзя?!
Именно тогда он ощутил себя между молотом и наковальней: дети
не хотели менять принятый ими образ жизни – вольготный и богемистый, а к благодетелю с этим не пойдешь, не поймет…Именно тогда он до конца растворился в творчестве
– единственное успокоение…Правил свои
рукописи, записанные профессионалами, как можно чаще выходил на люди, словно бы норовя этим отмыть манеру поведения детей Первого Лица; тогда же и подбросил Леониду Ильичу идею о написании им своих воспоминаний. С молчаливого благоволения вождя подобрал кандидатуры «коллективных брежневых»; в том, что будут молчать, – не сомневался, правила игры в державе известны всем, напоминать не надо, ученые.Когда однажды кто-то из охраны все же рискнул доложить, что один из контактов детей
«связан с уголовным миром», раздраженно ответил:– Так развяжите…
Пусть думают. В конечном счете вопрос охраны Первого Лица замкнут на Андропова, пора научиться скалиться, из добрых веревки вьют.
Наконец о скандалах детей спросил и Председатель.