– И цацки потом эти так и не нашли. Я помню этот скандал, помню хорошо. Служба собственной безопасности тогда и оперов, и следаков трясла, кого-то даже уволили, кажется. Все грешили, что они цацки прикарманили. Помню скандальчик этот, как же! – Сашок снова засеменил к расписному самовару. Повернул краник, плеснул себе в чашку, произнес задумчиво, прежде чем Данила успел уйти: – Блатные-то тогда тоже на наших наезжали, все в одну глотку поверили своему. И потихоньку наших жали. Кому по телефону угрожали, кому письма слали с пренеприятным текстом. Н-да... Попал этот самый Гога, еще как попал! Как же он теперь станет перед своими оправдываться, коли правда всплывет...
Глава 11
Георгий Иванович Степушкин с трудом оторвал взгляд от районной газетенки, которую ему раз в неделю таскала в дом болтливая баба по имени Фекла. Вчера как раз принесла.
Настоящим было ее имя или на деревне ей дали такое прозвище за вечную ее фуфаечную расхристанность, бестолковость и болтливость, он не знал. Да и не надо оно ему было. Ему быстрее газету нужно было прочесть, а рыться в подоплеке Феклиного прозвища не было желания.
Газета, которую он прежде лишь машинально просматривал, на последней странице публиковала сводку криминальных новостей их района, включающего в себя восемнадцать населенных пунктов. В их число входило село, где теперь тихо доживал свои годы сам Степушкин. И соседнее село, где проживала одна из его знакомых – Ляля, по паспорту Гаврилова Лилия Федосеевна, тридцати пяти лет от роду, незамужняя и бездетная. Эти два обнадеживающих для застарелого холостяка показателя и заставили Степушкина в свое время присмотреться повнимательнее к Лялечке. Это и погубило его тихую одинокую старость.
Он влюбился! Поначалу он и предположить не мог, что все то, что он вдруг начал чувствовать при их встречах, называется именно так. Что слабые мягкие кувырки его сердца, его неожиданная – кажущаяся даже ему странноватой – веселость, сладкая нега во всем теле и есть любовь! Он объяснял это самому себе как-то иначе. Мол, скука съела, тоска задушила от этого тихого меланхоличного течения деревенской жизни. А Лялька, она же живая вся такая, резвая, громкая, смешливая. Как являлась к нему в дом, а случалось это не так уж и часто, так дым стоял коромыслом.
Телевизор включался, убавлялся звук, тут же ставился диск с музыкой на всю катушку. На плите что-то кипело, жарилось, убегало, пригорало. Бились какие-то стаканы, проливался на пол сладкий вермут или сок. И у Степушкина долго потом еще тапки липли к этому месту, потому что вымывалась эта сладость очень плохо. Или он не особо старался, чтобы раз за разом, как только подошва врывалась в липкий след, воскрешать в памяти последнюю их встречу.
В постели все кувырком, подушки потом обнаруживались на полу, одеяло возле окна, простыни корабельным канатом обвивали ножки кровати. Их безмятежное, безрассудное неистовство начиналось прямо с порога, а заканчивалось именно там – в спальне.
Заяви Лялька, что хочет остаться у него насовсем, он бы не стал противиться, хотя отлично понимал – с ней он сгорит слишком быстро. Слишком много ее было во всем для него, слишком оглушительным каждое новое его умопомрачение, и тем страшнее казалась тишина и пустота после ее ухода.
У него были женщины и до нее, и во время ее. И он знал, что если будет жив, то будут и после нее. Всякие были! Молодые и в возрасте. Смешливые и серьезные. Разговорчивые и молчаливые. В деревне, если мужик не пьет, значит, работящий, если работящий, то вечно уставший, какой с него утешитель. Ну, а если пьет, утешать ему тем более некогда. Поэтому они тихонько, огородами, по кромешной темноте и пробирались время от времени к Степушкину, кто за утешением, кто за лаской, а кто и просто – поговорить.
Ни одна из них, ни все они, вместе взятые и слепленные в один огромный ком, изрыгающий сладострастие и негу, не могли стоить Ляли. Она была одна такая – особенная. Она одна заставляла его вытворять такое, отчего потом даже ему, не раз прошедшему мерзкое жизненное дно – тюрьму, становилось совестно. Но стыд невероятным образом забывался, стоило Лялькиным пальцам начать терзать его стареющую плоть. Он снова подчинялся, снова стонал и снова потом ждал повторения.
И тем страшнее было Степушкину отрезветь в один прекрасный момент и начать подозревать ее. И как страшно подозревать!
После того как он вернулся из детективной конторы, не поворачивался у него язык называть его агентством, он долго думал. Думал, сопоставлял, осторожно расспрашивал и Феклу, и соседей, и еще много кого, с кем сталкивался в магазине у прилавка или просто шел по улице к себе. Насобирал худо ли бедно сведений, и все они, какими бы противоречивыми ни были, указывали на то, что, кроме Ляльки, обнести его дом было некому.
Он затих, затаился, долго вспоминал, когда, в какое из их сумасшедших свиданий она могла пробраться к его тайнику и выкрасть украденные у старого антиквара вещицы. И вышло, что времени на это у этой грудастой, губастой стервы было предостаточно.