«…В содержании „примечания“, — пишет далее Барков, — особого внимания заслуживает последняя фраза. То, что она опровергает предшествующее „будто бы“, это только „во-первых“. Во-вторых, она содержит намек на не что иное, как на высокую художественность произведения Мазепы, а это дополнительно вносит весьма ощутимый элемент в формирование его образа. В-третьих, слова „замечательна не в одном историческом отношении“ представляют собой оценку гражданского пафоса произведения Мазепы, причем оценку с явным позитивным оттенком. В-четвертых, вся последняя фраза „Примечания 5“ содержит лирически окрашенную „авторскую“ оценку, а наличие таковой подтверждает, что все „Примечание 5“ является художественной мениппеей, то есть, пусть миниатюрным, но все же художественным произведением, из содержания которого следует, что народ хранит память о Мазепе не как о предателе, а как о сказителе. А вместе с этим в мениппею превращается и вся
Образцовый филологический анализ. Как уже, наверно, заметил читатель, до этой главы на протяжении всей книги я старательно избегал профессиональной литературоведческой терминологии: я поставил перед собой задачу такого изложения взглядов пушкинистов и своих, чтобы оно было предельно доступно широкому кругу читателей. В данном случае я отступил от принятого мной способа изложения, чтобы на небольшом пространстве с помощью этого примера показать, что книга Баркова «Прогулки с Евгением Онегиным», откуда и приведен разбор Примечаний к
В результате публикация
3. Мужик сеяла горох
I
Осенью 1830 года Пушкин из Болдина пишет Плетневу письма, по поводу которых в пушкинистике сложилось вполне определенное мнение: поэт предельно трагически переживал семейные дела. Принято считать даже, что именно с этого года начинается его гибель. Между тем на эту удочку мистификатора попались не только Ахматова и Цветаева и многочисленные исследователи этой переписки, но и прежде всего — те, для кого и предназначался этот трагический тон: проверяльщики пушкинской почты. Причину же и мотив пушкинской мистификации поэт объяснил сам несколько позже.
В 1835 году Пушкин однажды затащил к себе Брюллова и стал показывать ему детей, одного за другим вытаскивая их из постелей. Художник, с грустью наблюдая за этим нервозным «показным» поведением поэта, спросил его: «На кой черт ты женился?», и Пушкин ответил: «Я хотел ехать за границу, а меня не пустили; я попал в такое положение, что не знал, что делать, — и женился…»
Пушкин надеялся, что его выпустят хотя бы в свадебное путешествие (вековой обычай), и «запустил процесс» сватовства задолго до вышеупомянутого категоричного отказа в поездке за рубеж; к 1830 году целесообразность женитьбы стала уже выглядеть сомнительной. По свидетельствам современников, Пушкин уже готов был пойти на попятный, когда было получено согласие и Натальи Николаевны, и ее матери; путь к отступлению был отрезан.
Запомним этот посыл и вернемся к той самой предсвадебной переписке, исследованием которой и занялся Лацис, не поверив, что в поэте осенью 1830 года уживались одновременно невероятный творческий подъем (Болдинская осень!) и невероятный трагизм мироощущения. («До того доходит, что хоть в петлю», — писал он Плетневу.) Странности этой переписки начинаются с письма по прибытию в деревню: