– Так вот, у меня не было возможности не то что заказать панихиду, а даже поесть по-человечески, и, веря в рождественскую звезду, я все-таки вышла на улицу и добрела до рынка. Сколько я там простояла, не помню. Помню, что становилось все холоднее, а я тогда была худая, сморщенная, в сорок лет – совсем старуха. Я все стояла, смотрела на небо, молилась пастырю и вдруг вижу: по рядам ко мне идет девочка, идет, будто завороженная, и лицо у нее такое… Как вам объяснить? Перед самой войной у моего Генриха была невеста, девочка совсем. Когда у них все начиналось, по-настоящему, у нее было именно такое выражение, будто и ждет она, и сладко ей, и стыдно, и страшно, и надеется, и не верится… Вот и у этой девочки было такое лицо. Я сразу вспомнила сына, а она мне сказала что-то, отчего я сразу поняла, что она русская, тогда их много работало по хозяйствам. Вдруг раз – двадцать марок сует, пожалела. И я эти марки взяла, потому что тогда это была не милостыня, а перст божий. Деньги в карман кладу и чувствую пальцами колечко – Генрих хотел своей невесте подарить, да не успел, в сорок третьем его мобилизовали, а кольцо лежало у меня на самый черный, последний день. И я подумала, может, и моего мальчика кто-нибудь у них в России благословит так, как я эту девчушку. Ведь что могли с ней у нас тогда сделать? И подумать страшно. Она колечко схватила, даже не посмотрела и побежала, побежала… А я сразу пошла в кирху, ту, что на Киндергассе, собор-то только что разрушили…
– И вы не знаете, как звали эту девочку и где она жила?
– Откуда же мне было знать. Помню только, что побежала она налево от меня, в самую богатую часть города. А вы, значит, ее знали?
– Да. – Хульдрайх сжал длинными пальцами лоб. – Она была домработницей у моего… моих родителей.
– Жива!? – пораженная странной игрой судьбы, воскликнула Кноке.
– Да. Она вернулась в Россию. Но отец… – Хульдрайх закрыл ладонью глаза и быстро вышел из машины.