И то, что я чуть не утонул, спасая фронтовые письма дяди Михайло, погибшего в последний день войны, и то, что сейчас там, среди домов солдаты спасали людей, скот и имущество — все это приобрело для меня особое значение. Я почувствовал себя так, будто я солдат, будто я участвую в настоящий военной операции, и сейчас совершил то, что, может, совершали на фронте, что-то достойное настоящего воина. И гордость по этому поводу радостно защекотала под сердцем.
Я ни капельки не жалел, что нырнул за этими письмами. Только вот подумал: «Береги дочурок наших…», а они, видишь: «Не гавкайте, мама». И стало мне еще сильнее жаль старую несчастную бабку Мокрину, которая сидела сейчас верхом на крыше и плакала, думая, что письма ее мужа погибли, и может, вспоминая его проклинает себя за то, что забыла о них…
Еще мне стало ее жаль, что она так наивно верила в бога, считая, будто он такой хороший и справедливый, а он, видишь, больше всех именно ее наказал, больше всех затопил, аж по самую крышу, а неверующих атеистов, деда Саливона, например, даже не задел… Где же справедливость?
Потом я подумал, что Павлуша оказался сильнее бога, ибо спас меня не бог, а Павлуша. Что надо всегда надеяться не на бога, а на друга.
Хорошо, что дядя Михайло карандашом письма писал. Если бы чернилами — расползлись бы, а так высохнут — и все.
— Пойдем сразу ей отдадим, — сказал я. Мы поднялись.
— Я тут, через чердачное окно влез, — рассказывал Павлуша. — Но по мокрой крыше вверх не поднимешься.
Павлуша провел фонариком, освещая заваленный различным хламом, и опутанные паутиной углы чердака. О! У дымохода стояла лестница (вот она где!), а вверху в крыше зияла дыра, через которую, вероятно, и вылезла бабка Мокрина.
— Ты давай лезь, а я посвечу, — сказал Павлуша.
— Нет, давай вместе, — сказал я. Мне не хотелось расставаться с ним даже на мгновение.
— Ну, давай, — не стал он отрицать. — Только ты лезь первый. Ты же отдавать будешь.
И мы полезли. Я первый. Он за мной, светя фонариком.
Я так неожиданно появился перед бабкой Мокриной из той дыры в крыше, что она испуганно отшатнулась и быстро-быстро стала креститься, приговаривая: «Свят! Свят! Свят!» Ей, наверное, показалось, что это какая-то нечистая сила выскочила.
— Это я, бабуль, не бойтесь, — проговорил я и протянул ей письма. — Нате вот!
Она не сразу разглядела, что я ей даю, и не сразу приняла. Только махнув рукой, видно, поняла, что это, и, схватив, поднесла к глазам.
— О господи! О господи! — Проговорила отчаянно и снова заплакала. — Ой сынку, ой как же это ты? О господи!..
И так жалобно, так тоскливо она это произнесла, что у меня у самого защемило в горле. И я не мог ничего сказать. Да и не пришлось. Потому совсем близко раздался голос:
— Сейчас, бабушка, сейчас…
Я обернулся На крышу поднимался по приставленной из машины лестнице Митя Иванов. Корова уже была в машине, бабкины дочки тоже.
Уже рассвело. Дождь прекратился. На затопленые дома и деревья ложился туман. В белом дымке все выглядело еще необычайнее.
Я вдруг почувствовал, как замерз, как закоченели у меня ноги в мокрых штанах, как застыли, задубели руки. От холода аж болело в груди. Я почувствовал, что если сейчас не согреюсь, то будет плохо. Там же в машине мой ватник. Надеть, надеть его скорее! Но как же Павлуша? Если я полез в машину за ватником, а она двинется. Уже, кажется, все погрузили, вот только бабку Мокрину снимут и поедут. А Павлуша же на лодке, он лодки не бросит. И машина переполнена. Кроме коровы, подсвинка и кур, еще множество узлов, чемоданов, ящиков всяких…
Митя Иванов, осторожно поддерживая бабу Мокрину, уже помогал ей спускаться по лестнице в бронетранспортер.
— А где пацан, а? Пацан где? — Послышался вдруг снизу встревоженный голос старшего лейтенанта Пайчадзе. Я должен был подать голос.
— Здесь я! — Лязгая зубами, как можно веселее сказал я. — Вы поезжайте, Поезжайте! Я на лодке поеду, с Павлушей.
Сначала я это сказал, а уже потом осознал, что этим самым отрезаю себе путь к ватнику и кто знает теперь, как согреюсь. «Да там и ватника не найдешь по этими баулами», — успокоил я себя, и чтобы не было уже никаких сомнений и колебаний, сразу сунулся вниз — спускаться обратно на чердак. Павлуша, который терпеливо стоял на лестнице ниже меня все слышал, но ничего не видел, кроме моих мокрых штанов, не успел сориентироваться, и я слегка сел ему на голову. Но он даже слова мне не сказал, а просто сразу стал спускаться.
Глава XXIII. В хате Гребенюков. Ой, нога, нога! Бесславное возвращение домой. Все путается
Через чердачное окно мы перебрались в лодку.
— Я п-погребу, п-пока, а то з-замерз ч-чуть, — пролязгал я и взял весло.
— А ну погоди, — сказал Павлуша, снимая штормовку. На нем была новенькая брезентовая штормовка на «молнии», с капюшоном.
— Да ну… — Начал я. Но он перебил меня:
— Одевай сейчас же, а то… — И с силой натянул на меня штормовку.
— Н-ну х-хорошо, я ч-чуть… а п-потом отдам.
Застегнув «молнию» до подбородка, я взялся за весло.