Читаем Тайна ультиматума. Повести и рассказы полностью

Молодые японские инженеры. Здесь, на суше, нефть искали американцы. Под Красным морем, на дне, бурили японцы. Щупальца монополий, переплетенные в давке и безжалостной борьбе!

А молодым людям просто тоскливо, смертельно тоскливо. Они одни, заброшенная группка. Никого; только друг с другом. Суровы нравы мусульманской Джидды. Чужаки — непрерывное ощущение кусочков пробки, выталкиваемых водой.

И жмут руки, улыбаются, кланяются, болтают — жаль, как жаль, что не успеть позвать всех, пока еще не отлетел наш самолет…

Мы летели в Асмару, Эритрея, через Саудовскую Аравию.

Прошли годы, но и сейчас стоит у меня перед глазами невероятная картина — такая, что только может присниться.

И словно в центре ее — этот наш спутник, единственный, кто не видел в ней ничего невероятного, но принимал, как нечто чуть ли не обыденное. Как один из тех будней, когда надо, как всегда поутру, безукоризненно одеться, без всяких скидок на экзотическую бессонную ночь над Красным морем, — крахмальный воротничок, галстук, — готовясь к тому, что готовит день.

Мне трудно даже сказать, что поразило больше: немыслимый пейзаж Джидды на рассвете или тот, кого я знал давно, а тут вдруг точно увидел в первый раз…

Когда человек уходит, прямой долг спутников, свидетелей, товарищей не дать забвению засосать неповторимую ценность его жизни, закрепить оставленный им след — и тем оспорить смерть. Но как часто мы расточительно пренебрегаем этим долгом!

Жизнь его была необычайна; когда она будет рассказана, она покажется удивительнее любого романа.

Он был кореец по национальности, человек тончайшей культуры, обширных и неожиданных знаний, не академически-громоздких, а, если позволено так сказать, всегда живых, легких, составляющих как бы вторую натуру его. Литература во всех современных оттенках ее. Классика — наша, западная и та, что для большинства за семью печатями — японская, китайская. Философия, включая нынешние акробатические извороты мысли. Разумеется, Восток — с бытом, нравами, хитросплетениями политики, историей, традициями, религией, суеверными приметами, — мало кто мог тут сравниться с ним! И вместе с этим — вот он, редкостный знаток, увлекательный рассказчик о самом «западном западе» — об Америке, в реальной плоти ее сегодняшнего дня!

Кимоно и веер — укладываясь спать, но особенное европейски-тщательное изящество днем — это стало бы изыском, будь здесь хоть тень кокетства.

Человек поражающего мужества и хладнокровия. Друг и товарищ. Такой скромности, что инстинктивно отшатывался от любого шума, который мог возникнуть вокруг него.

Он начал писать; первый его шаг приветствовал Горький.

Книги его общеизвестны, переведены на много языков. Сжатый, ограненный до алмазного блеска стиль. Детективный жанр превращен в высокую прозу. Вероятно, это лучшие детективы, написанные по-русски.

Но сам он был значительнее всех своих книг.

Далеко не молод. Но слово «старик» вовсе не шло к нему. Никаких старческих признаков — одышки, медлительности («тяжел на подъем»), жирка на животе, ошибок памяти. Гибкая, спортивная, чуть суховатая фигура, быстрая, легкая походка.

Он казался из тех, над кем годы пролетают, не задевая, — долгожитель, живое подтверждение выкладок статистиков с их оптимистическими кривыми удлинения жизни.

Внезапная смерть жены-друга внешне не отразилась на нем. Ни трагической маски, ни скорбного голоса — спокойно, ничего не упуская, он выполнял сложные, хлопотливые, ужасные обязанности, какие падают на близкого человека. Когда с выражением сочувствия являлись люди с очень далекого Востока, на лице даже мелькала улыбка, так положено: твое горе — это твое личное горе, какое у тебя право омрачать им других!

Как взвесить тяжесть, какую человек таит в себе? Измерить разрушительную работу ее? Очень скоро, почти сразу обнаружились первые признаки страшной болезни — что точного мы знаем о причинах ее?

Через это последнее испытание можно тоже пройти по-разному. Можно потерять себя. Дать смять. А можно…

Я не видел больного мужественнее Романа Кима. Это было то, выпавшее ему, с чем надо было справиться на совесть — как и со всем, что выпадало в жизни.

Ни стона, ни жалобы. Вообще ни слова о беспощадно-мучительном, уносившем его силы. Он не утратил ни одного из главных интересов своей жизни, ни чувства юмора. Когда он вставал, то это был прежний изысканно-элегантный Ким. Но чаще и чаще приходилось оставаться в постели. Он лежал в своей тесной квартирке (на Садовой, у Зубовской, окна во двор), полной диковинных предметов и книг, точных и совершенных принадлежностей для поездок, обихода, письменного стола (век техники! А рядышком древние-предревние, внушающие мне почтительное удивление и чувство собственной беспомощности палочки для еды).

Он лежал и шутил. И страстно обсуждал вести из тревожных далей планеты, принесенные газетным листом. И мы нетерпеливо ждали, чтобы экран телевизора перенес нас в Любляну, на хоккейный чемпионат. И не успевал я оглянуться, как уже оказывался втянут в остроумный, горячий, парадоксальный разговор о том, без чего он не мог жить, — о литературе!

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже