Двадцать первое ноября 1902 года. Есть знаменитая открытка, выпущенная в честь этой злополучной даты (всем нам досталась такая в наследство от отцов или дедов, победителей или побежденных; у каждого колумбийца есть это memento mori в национальном масштабе). Моя отпечатана в панамской фотостудии «Мадуро и сыновья» и имеет 14 сантиметров в длину и 10 в ширину. У нижнего края красными буквами значатся имена изображенных. Слева направо, от консерваторов к либералам: генерал Виктор Саласар, генерал Альфредо Васкес Гобо, доктор Эусебио Моралес, генерал Лукас Кабальеро, генерал Бенхамин Эррера. И тут мы, те, у кого есть открытка, понимаем, что среди фигур – усатых консерваторов, бородатых прочих – заметно чье-то отсутствие, пустое место в центре картинки. Там нет адмирала Сайласа Кейси, человека, который на себе вывез договор, подписанный на «Висконсине», человека, убедившего правых встретиться с левыми. Его там нет. И все же его северное присутствие ощущается в каждом уголке пожелтевшего изображения, в каждой его серебряной клетке. Темная, слегка барочного вида скатерть, которой застелен стол, – собственность Сайласа Кейси; на столе нарочито небрежно разбросаны листы договора, который навсегда изменит смысл того, что означает быть колумбийцем, и это Сайлас Кейси так разложил их за пару минут до снимка. А теперь я сосредоточусь на самой сцене. Генерал Эррера стоит поодаль от стола, как ребенок, которого старшие не берут в игру; генерал Кабальеро от либералов подписывает бумагу. И тут я восклицаю: подайте мне синематограф! Ибо мне нужно влететь через иллюминатор «Висконсина», зависнуть над столом, покрытым барочной скатертью, и прочесть преамбулу, в которой генералы, застывшие с каменными лицами, утверждают, что собрались, дабы «положить конец кровопролитию», «способствовать установлению мира» и в особенности «позволить Республике Колумбия успешно завершить прерванные переговоры о Панамском канале».
Четыре слова, господа присяжные читатели, всего четыре слова. Прерванные. Переговоры. Панамский. Канал. На бумаге они, разумеется, выглядят безобидно, но в них заключена новенькая, с иголочки, бомба с таким зарядом нитроглицерина, что от нее не скроешься. В 1902 году, пока Хосе Альтамирано, незаметный человечек без всякого исторического значения, отчаянно сражался, чтобы вернуть себе свою маленькую жизнь, пока обычный отец обычной дочери пытался вброд перейти реку дерьма, в которую превратилось его вдовство (и сиротство его ребенка), переговоры, шедшие между США и Республикой Колумбия успели подорвать здоровье двух послов в Вашингтоне. Сперва моя страна поручила процесс Карлосу Мартинесу Сильве, и через несколько месяцев его, ни на йоту не продвинувшегося, сняли с должности. К тому времени он побледнел, постарел, поседел и находился в состоянии такого физического и душевного истощения, что до последнего своего часа отказывался разговаривать. Заменил его Хосе Висенте Конча, бывший министр обороны, человек, тонкостью не отличавшийся, скорее кондовый. К переговорам он подошел с железной волей, но за пару месяцев потерпел сокрушительное поражение: вследствие нервного возбуждения у Кончи случился сильнейший приступ прямо перед возвращением в Боготу, и администрация нью-йоркского порта была вынуждена надеть на него смирительную рубашку, пока он во весь голос выкрикивал никому не понятные слова: «Суверенитет! Империя! Колониализм!» Вскоре он скончался в своей постели в Боготе, совершенно больной. Он бредил и время от времени изрыгал проклятья на незнакомых ему языках (незнание языков как раз и мешало ему сильнее всего в качестве международного переговорщика). Его супруга рассказывала, что в последние дни он только и делал, что обсуждал статьи и условия договора Мальярино – Бидлэка 1846 года с невидимым собеседником – иногда президентом Рузвельтом, а иногда безымянным человеком, которого Конча в бреду называл «Начальник», но кто это был, так навсегда и осталось неизвестным.
– Суверенитет! – кричал несчастный Конча, и никто его не понимал. – Колониализм!