В ту пору я начал ходить ночами в порт, иногда до контор Всеобщей компании, иногда до ее склада, откуда меня бы выгнали выстрелами, если бы заметили. Тогдашний ночной Колон был холодным синим городом: бродя по нему в одиночестве, бросая вызов гласному или негласному, в зависимости от даты, комендантскому часу и прочим обстоятельствам войны, гражданский (пусть даже потерянный и отчаявшийся) подвергал себя бесчисленным рискам. Я слишком трусил, чтобы всерьез прислушаться к беспорядочным мыслям о самоубийстве в своей усталой голове, но могу признаться, что несколько раз воображал, как с голой грудью и ножом наперевес бросаюсь на солдат батальона Момпокс, вопя: «Да здравствует Либеральная партия!» и тем самым вынуждаю их застрелить меня или проткнуть штыками. Ничего такого я, разумеется, не сделал: верхом моего ночного безумия стали вылазки в колонские переулки, куда, по легенде, наведывалась Вдова с канала, и однажды я в самом деле увидел, как Шарлотта заворачивает за угол в компании африканца в шляпе, и мчался вдогонку за призраком, пока не заметил, что потерял на мостовой ботинок и из ссадины на пятке идет кровь.
Я изменился. Боль меняет нас, она проводник незаметных, но страшных расстройств. Исполнившись за несколько недель доверия к ночи, я позволил себе экзотическую выходку: стал наведываться в бордели для европейцев и время от времени использовать тамошних женщин (сорокалетних ветеранш времен Лессепса и изредка наследниц этих ветеранш, девочек с фамилиями вроде Мишо или Анрьон, не знавших, кто такой Наполеон Бонапарт и отчего французский канал провалился). Потом, дома, где Шарлотта продолжала жить тысячами фантасмагорических способов, например в своей одежде, которую начала носить Элоиса, или в хорошо заметном, если подойти поближе, отверстии от пули в стеклянной дверце шкафа, на меня наваливалось что-то, что можно назвать только стыдом. Я не мог посмотреть в глаза Элоисе, а она, вследствие остатков уважения, которые питала ко мне, не могла задать ни единого вопроса из тех, что (это было заметно) норовили слететь у нее с языка. Я чувствовал, что мои поступки убивают нашу взаимную любовь, что мое поведение обрушивает соединяющие нас мосты. Но я это принял. Жизнь приучила меня к мысли о случайных жертвах. Случайной жертвой была Шарлотта. И случайной же жертвой были отношения с дочерью. Идет война, думал я. На войне такое случается.
Я свалил на войну наше отдаление, пропасть, разверзшуюся между нами, как между берегами какого-нибудь библейского моря. Школу возмутительно часто отменяли, и у Элоисы, научившейся справляться с отсутствием матери гораздо лучше, чем я, появилось много свободного времени, которым она начала наслаждаться без моего участия. Она не посвящала меня в свою жизнь (я не виню ее: моя печаль, бездонный колодец, отталкивала); точнее, ее жизнь текла по руслу, которого я не понимал. В редкие моменты ясности ума – ночи, проведенные в горе и страхе, могут быть чреваты открытиями – я начинал замечать: что-то кроме боли от смерти Шарлотты вступило в игру. Но у меня не получалось дать этому чему-то имя. Я был слишком занят воспоминаниями о своем растоптанном счастье, попытками принять ужасающую действительность, побороть ночную тоску и одиночество, и не мог дать этому имя. И тогда я подметил: длинными колонскими ночами, пока я, потный и затхлый, бродил по улицам, недавно видевшим меня элегантным и надушенным, имена исчезали. С бессонницей потихоньку наползало беспамятство: я забывал помыться, забывал почистить зубы и вспоминал (то есть вспоминал, что забыл), когда было уже слишком поздно – китаец из мясной лавки, солдат-гринго на вокзале, продавец сахарного тростника, ставивший лоток на пляже к воскресному рынку, машинально подносили руку к лицу, когда я с ними здоровался, или отступали на шаг, словно отброшенные вонью из моего рта… Я жил вне собственного сознания, но и вне осязаемого мира вокруг; я переживал свое вдовство как изгнанник, не понимающий, откуда его выгнали и куда запрещают вернуться. В лучшие дни меня озаряло: если я забываю элементарные правила человеческого общежития, значит, и безутешное горе тоже может кануть в забвение.