Замечательно, писал Набоков, что Уилсон и его друзья обратили внимание на убийства, происходившие в Советском Союзе в конце 30-х годов, когда при Сталине судили и расстреливали тех, кто составлял ближайшее окружение Ленина. Но где были эти сердобольные люди, когда при Ленине налаживали саму систему уничтожения? Они не слышали стонов тех, кого истязали на Соловках и в подземельях московской Лубянки в первые годы красного террора. Не слышали потому, писал Набоков, что никак не могли налюбоваться собственными романтическими представлениями о Революции. Он не винил их в том, что они не смогли разобраться в произошедшем по горячим следам. Но теперь пора назвать вещи своими именами. И проблема тут не в исторической ностальгии русских изгнанников. Проблема в исторической ностальгии американских левых, которые никак не могут критически взглянуть на свое юношеское увлечение «святым Лениным» и понять, что это был обман и позор.
В ответ на обвинения, будто бы он относится к числу родовитых ретроградов, которые только и делают, что себя жалеют, Набоков просил Уилсона обратить внимание, что подобных антибольшевистских взглядов придерживались также никем не оплаканные радикалы – включая, особенно подчеркивал он, социалистов-революционеров и Илью Фондаминского. Но опять же он не вправе ожидать какого-то понимания от людей, которые черпают знания о России из памфлетов Троцкого.
Набоков четко и выверенно сформулировал свою политическую позицию и в пух и прах раскритиковал затянувшуюся симпатию Уилсона к революции. В письме очевидны боль за страну и злость на Уилсона, равно как и недоумение, что обычно проницательный и умный друг не может понять таких простых вещей.
Газеты уже четверть столетия писали о советских концентрационных лагерях, так что вышки и проволока вошли в общественное сознание как неотъемлемая часть ландшафта за железным занавесом. Но репутация авторов, спекулировавших на эту тему, низводила ее до газетной утки, ставя в один ряд со слухами о том, будто фторирование воды – это происки врагов и что коммунисты захватывают школы. Непонимание прошлого России обрекало на неудачу любые попытки разобраться в ее настоящем.
Набоков лучше многих сознавал, что трагедия Холокоста затмила собой крушение старой России; во время войны он и сам вместе с другими заклинал Сталина разгромить Гитлера. Но теперь осталась лишь горечь да бессильная ярость, что тебе не верят, тебя не понимают и не хотят понять. Что твой народ мучительно гибнет – а ты все жив.
Глава десятая
«Лолита»
Благодаря ставке штатного преподавателя Набоков обрел финансовую стабильность, которой не знал с 1917 года. Работа в Корнелле не решила всех материальных проблем семьи – Дмитрий учился в дорогой частной школе в Нью-Гемпшире, – но по крайней мере отогнала призрак нищеты, преследовавший Владимира на протяжении тридцати лет.
Когда Дмитрий был в школе, курсы студентам читал не один Владимир. Вера совмещала роли ассистентки лектора и помощницы волшебника – сидела рядом, передавала мужу карточки, писала на доске, бегала, если нужно было что-то принести, читала лекции, когда Владимиру нездоровилось, и выставляла оценки. Оба тщательно готовились к занятиям. Набоков пошагово расписывал лекции, в том числе экспромты, которые потом театрально разыгрывал перед слушателями. Один бывший студент рассказывал, как зимним днем Набоков без объяснения устроил в аудитории полную темноту. А потом включал один светильник за другим, объявляя: «Это Пушкин! Это Гоголь! Это Чехов!». Дойдя до конца зала, он отдернул штору и, когда в комнату хлынул солнечный свет, сказал: «А это Толстой!».
В Новом Свете Набоков изначально делал ставку на преподавание, и за первые осень и зиму в Америке написал сотню лекций. В дальнейшем лекции и выступления позволяли оттачивать мысли и их изложение, и к тому времени, как Набоков попал в Корнелл, его методика достигла совершенства.
Изучать литературу под руководством Набокова было увлекательным занятием. Авторов он условно делил на рассказчиков, учителей и кудесников. Разумеется, лучшие сочетали в себе все три ипостаси, а гениям особенно хорошо давалась роль кудесника. Чтобы студенты не путались в этих вопросах, им полагалось выучивать наизусть иерархию писателей и оценки, которые проставлял им лектор. Тургенев – пять с минусом, Достоевский – три с минусом или два с плюсом. Последний имел дерзость вообразить, что страдание способствует нравственности, – тезис, глубоко чуждый Набокову.