Саина привела дочку, очень робкую, с полоской рисовой пудры на лбу, и Ева одела ее во все новое. Это была очень красивая девочка, нежно-коричневая, очаровательная в свежих одежках. Она старательно складывала стопками саронги в платяном шкафу, а между ними клала пахучие белые цветы и каждый день заменяла их свежими. В шутку и оттого, что девочка так трогательно обращалась с цветами, Ева назвала ее Мелати[66]
.Несколько дней спустя Саина села на пятки рядом с хозяйкой.
– Что случилось, Саина?
Служанка просила разрешения для девочки вернуться в промокший домик в кампонге.
– Почему?! – спросила Ева, изумленная. – Неужели девочке здесь плохо?
Нет, ей здесь хорошо, но девочка больше любит свой домишко, робко отвечала Саина; хозяйка к ней очень добра, но маленькая Мина больше любит свой домишко.
Ева рассердилась и отпустила девочку, прямо в новой одежде, и Саина приняла эту одежду как должное.
– Но почему девочке нельзя было у меня остаться? – спросила Ева позднее у своей кухарки-туземки.
Сначала
– Объясни же, в чем дело,
– Потому что
– Но почему Саина сама не сказала мне об этом? – спросила Ева рассерженно. – Я понятия не имела о таких тонкостях!
– Она робела… – сказала кокки извиняющимся тоном. – Простите, хозяйка.
Все это были мелкие происшествия, эпизоды повседневной жизни, связанные с домашним хозяйством, но Еве становилось горько, оттого что она все острее ощущала пропасть, всегда отделявшую ее от здешних людей и явлений. Она не понимала эту страну и никогда не поймет этих людей.
И мелкие разочарования от подобных мелких эпизодов наполняли ее такой же горечью, как развеявшиеся большие иллюзии, потому что сама ее жизнь из-за этих ежедневно повторяющихся мелочей домашнего хозяйства становилась все более и более мелкой.
Глава шестая
I
По утрам бывало свежо и чисто, весь мир казался умытым обильными дождями, и рассеянный юный свет первых утренних часов поднимался над землей нежной дымкой, скрывая под голубоватой пеленой все четкие линии и цвета, так что Длинная аллея с ее виллами и густыми садами, превращаясь в аллею снов, чуть подрагивала в чарующей рассеянности очертаний: полупрозрачные колонны поднимались к небу, точно в исполненном покоя видении; линии крыш, подернутые туманом, обретали благородство, силуэты деревьев с пышными кронами расплывались в пастельной сонливости смутно-розовых, смутно-голубых оттенков, лишь кое-где виднелись более яркие отблески утреннего золота да вдали пролегла пурпурная линия утренней зари; и над всем этим брезжащим рассветом сверкала росой свежесть, словно фонтан брызг, воспаривших над размякшей землей и затем опустившихся жемчужинами в младенческой нежности первых солнечных лучей. И тогда казалось, будто каждое утро земля и весь мир рождались впервые и люди были только что сотворены, полные детской наивности и райской неиспорченности. Но эта иллюзия брезжащей зари длилась лишь мгновение, может быть, минуту: солнце, понимаясь все выше, разрывало пелену девственности, солнце набирало силу и разворачивало гордый ореол пронзительных лучей, изливало на землю обжигающее золотое сияние, гордо царя в отведенный ему час суток, ибо тучи уже сбивались в груды и летели к светилу серой ордой воинственных темных духов, иссиня-черных и свинцово-тяжелых, и побеждали его, и затопляли землю бурлящими потоками дождя. И вечерние сумерки, стремительные и поспешные, опускающие одну пелену за другой, были подобны неизбывной грусти, охватывающей землю, природу и жизнь, которые уже забыли ту секунду райского утра; белый дождь устремлялся на землю водопадом удушающей тоски. Дорога и сады, напитавшись водой с неба, блестели в сумерках болотистыми озерами, призрачный промозглый туман поднимался вверх медлительными покровами и витал над озерами; промозглые дома, едва освещенные чадящими светильниками, вокруг которых вились, сжигая крылья и погибая, тучи насекомых, наполнялись еще более промозглой тоской, темным страхом перед грозящим внешним миром, перед всемогущей ордой туч, перед великой бескрайностью, доносимой порывами ветра из далекой, далекой неизвестности величиной в небо, шириной в небосвод, против которой эти открытые дома казались беззащитны, а люди малы и жалки со всей их культурой, наукой, духовной жизнью, малы, как мельтешащие насекомые, ничтожны, предоставленные игре налетающих с ветром из дальних далей гигантских тайн.
На полуосвещенной задней галерее резидентского дворца Леони ван Аудейк вполголоса беседовала с Тео, а Урип сидела на пятках подле нее.
– Это вздор, Урип! – недовольно сказала Леони.
– Вовсе нет,
– Где? – спросил Тео.
– На баньяне, на заднем дворе, высоко, на самых верхних ветках.
– Так это люваки[67]
! – сказал Тео.