Барон фон Хюгель [107]
, один из крупнейших знатоков католицизма, писал, что «сверхъестественный опыт <…> всегда проявляется как преображение естественных состояний, деяний, положений <…>», а «духовному началу обычно предшествует, споспешествует, сопутствует либо последует начало чувственное <…>. Наивысшие реалии и глубиннейшие ответы являются нам в пределах самого низменного или при соприкосновении с ним». Стало быть, романист, мечтающий показать, как происходят чудеса, сможет совершить такое лишь как на уровне природных явлений. Если он не изобразит здешние вещи правдоподобно, в их неподдельном виде, тогда никто не поверит, что они соприкасаются с чем‐либо возвышенным.Романисту обязательно надо обратить свой взор на окружающий мир и хорошенько к нему приглядеться. Не пренебрегая в том числе и теми вещами, чья назидательная ценность не слишком высока. А потом надо воспроизвести подмеченное силой слова. Вот тут то и возникают определённые трения между верой и задачей автора, если он католик, который видит падших людей, растленных ложным мудрствованием. Допустимо ли ему описывать им увиденное, как оно есть? Или, подправив сообразно требованиям веры, показать в её свете то, как оно «должно быть»? Не его ли обязанность, по выражению барона фон Хюгеля, «"причёсывать" реальное» [108]
?Ну и как же можно романисту одновременно хранить верность и своей эпохе и вечности; тому, что он видит и тому, во что верует, относительному и абсолютному? И как ему всё это успевать без ущерба для художественных качеств книги, которая требует иллюзорного жизнеподобия?
За людьми нецерковными я заметила такое – им кажется, будто бы церковь обуздывает творческие порывы автора‐католика, не давая им развернуться в полную силу. Эти люди обычно указывают на малочисленность художников и писателей католической веры, по крайней мере, в нашей стране, а те, кто чего‐то в своём творчестве всё же добился, обычно меняют конфессию. На критику такого рода нам нельзя отвечать молчанием. Я допускаю, что критика системы католического просвещения с кафедры или с амвона не безосновательна, но её нельзя распространять на религию в целом.
Нет ни малейшего основания, чтобы незыблемая догма диктовала писателю незыблемые пределы того, что ему замечать, а что намеренно не видеть в окружающем мире. Догма, напротив, служит орудием проникновения в реальность. И христианская догма едва ли не единственное в современном мире, что ещё чтит и блюдёт таинство. Прозаик неотрывно и всецело взирает на жизнь, но его наблюдения будут искажены, пока он перестанет смутно различать то, что он видит. Те, у кого нет абсолютных ценностей, не могут удерживать
Потому‐то мы и находим поразительное обилие порока, насилия и зла, заглянув в серьёзные сочинения наших современников католической веры. Святошеские аргументы против таких книг звучат примерно так: если ты веришь в Искупление, видимая тебе даль – надежда (твой маяк, край твоей перспективы), и на всё, что тебя окружает, ты должен смотреть в свете этой высшей сферы, пренебрегая очевидным злом, поскольку за ним стоит добро. Добро – вот высшая форма реальности.
Сходу ответить на это можно так: хотя добро и является высшей формой реального, эта высшая форма повреждена грехопадением, и в таком увечном виде она предстаёт перед нами. Более того, неверно полагать, будто писатель сам выбирает, что он будет рассматривать, а что нет. К объекту наблюдений подводят обстоятельства и его личное восприятие окружающего мира.
Писателя характеризует его мировидение. Он смотрит на мир
Для романиста‐католика «прозорливость» – нечто, что даруется не только его воображением, но и церковью, которая, не в пример его личному дару, есть «твердыня», и занята она решением куда более значимых проблем. Одной из функций церкви является передача пророческого видения, благого для всех времён, и это большое подспорье для увеличения диапазона писательской дальнозоркости.