Как можно понять даже из приведенной короткой цитаты, «Кровь под кожей» Эндрю Уилсона – книга очень простая и местами наивная. Все авторские интерпретации подчеркнуто прямолинейны и бесхитростны, а бездна порока и отчаяния, в которую погружается (или, если угодно, в которую взлетает) его герой, вызывает у автора не столько священный ужас, который он довольно безуспешно пытается эмулировать, сколько доверчивое любопытство. В трагической же развязке биографии Маккуина Уилсону видится не величественная и мрачная поступь рока, но повод для разочарования и едва прикрытой досады – эх, сколького парень добился, а порадоваться-то толком и не сумел.
И тем не менее, при всех недостатках в «Крови под кожей» Уилсона есть одно важное достоинство: это очень честная книга. Несмотря на то, что биография писалась при поддержке и с благословения семьи Маккуинов, в ней нет попытки противопоставить добродетели рабочего класса декадансу и праздности светского истеблишмента. Автор явно симпатизирует герою, но вовсе не стремится оправдать его в любой ситуации – впрочем, и в морализаторство не пускается. А еще Уилсон очень вдумчиво и профессионально работает с источниками: сопоставляет версии, с сожалением отбрасывает одни красивые гипотезы в пользу других – куда менее привлекательных, а когда не может докопаться до истины, не пытается подменить ее своими реконструкциями, а честно говорит: «Не знаю». Словом, определенно не последнее слово о великом модельере, но первое и при этом небесполезное – что тоже важно.
Джулиан Барнс
Шум времени[171]
Удивительным образом в России «Шуму времени» Джулиана Барнса – биографическому роману о Дмитрии Шостаковиче – приходится труднее, чем на родине. Английский читатель ожидает от этой книги исключительно эмоциональной и психологической убедительности: уместность цитаты из Пушкина или загадочного русского выражения «уши вянут» ему куда менее важна, чем возможность сопереживать герою как универсальному человеку, как представителю одного с ним биологического вида. Российский же читатель помимо этого (серьезнейшего, на самом деле) требования предъявляет книге еще одно, не менее тяжкое – верность описанной эпохе, достоверность деталей, абсолютная, практически недостижимая для иностранца точность интонации. Для англичанина «Шум времени» – это книга о неком абстрактном художнике в плохое время. Для нас – роман о нашем родном Шостаковиче в нашем кровном, родном аду ХХ века, и горе чужаку, который, взявшись говорить об этом, хоть раз сфальшивит. Одна легчайшая неточность, один жалкий тост «на здоровье», – и никакая «внутренняя правда» уже не спасет роман в наших глазах: он превратится в развесистую «импортную клюкву».
Скажу сразу – с этой второй задачей Барнс (бережный и влюбленный знаток всего русского) справляется на удивление чисто. Пословицы, поговорки, а также цитаты из Пушкина, Ахматовой или постановлений ЦК, может быть, и относятся к самому очевидному для нас, верхнему слою эрудиции, но тем не менее безукоризненно уместны, а главное – заведомо и многократно превосходят ожидания. Даже единственный по-настоящему смешной ляп (Анапа, куда Шостакович едет отдыхать с первой возлюбленной, внезапно оказывается в Крыму) – и тот на совести переводчика: в оригинале значится Кавказ.
Иными словами, с облегчением переведя дух – нет, неловко нам за Барнса не будет, можно приниматься за первый – универсальный, общечеловеческий и, собственно, единственно важный – уровень «Шума времени». Называть эту книгу романом, пожалуй, не совсем точно: в действительности это скорее очень личное, почти интимное эссе, диковинная (и при этом весьма успешная) попытка внутреннего перевоплощения англичанина Барнса в русского Шостаковича, успешного писателя – в композитора и музыканта. Несмотря на то, что формально повествование в книге ведется от третьего лица, практически мгновенно читатель перемещается внутрь головы Шостаковича, тонет и растворяется в его нервной, дерганой рефлексии и перестает различать границу между собой, автором и героем, а заодно и между реальностью и художественным вымыслом. Нерасторжимость этого тройственного союза – читатель, автор, герой – приводит к странному и волнующему эффекту: места для внешней, рассудочной критики не остается, и сочиненный, насквозь искусственный текст – не дневник, не воспоминания, не исповедь, вообще не документ – становится какой-то высшей, единственной возможной правдой. Да, конечно, Шостакович был именно таким. Да, именно так – только так – он и думал. Иного и вообразить нельзя.
Александр Иванович Герцен , Александр Сергеевич Пушкин , В. П. Горленко , Григорий Петрович Данилевский , М. Н. Лонгиннов , Н. В. Берг , Н. И. Иваницкий , Сборник Сборник , Сергей Тимофеевич Аксаков , Т. Г. Пащенко
Биографии и Мемуары / Критика / Проза / Русская классическая проза / Документальное