В ту же осень были организованы нашей группой три покушения на жизнь Александра II: одно под руководством Фроленко в Одессе, другое под руководством Желябова на пути между Крымом и Москвой и третье в Москве под руководством Александра Михайлова, куда был временно командирован и я. Как известно, все три попытки кончились неудачей, и, чтобы закончить начатое дело, Ширяев и Кибальчич организовали динамитную мастерскую в Петербурге на Троицкой улице, приготовляя взрыв в Зимнем дворце, куда поступил слесарем приехавший из Нижнего вместе с Якимовой Халтурин. Я мало принимал в этом участия, так как находился тогда в сильно удручённом состоянии, отчасти благодаря двойственности своей натуры, одна половина которой влекла меня по-прежнему в область чистой науки, а другая требовала как гражданского долга пойти вместе с товарищами до конца…»
В феврале 1880 года, после разгрома типографии, Морозов скрылся за границей.
На пути в Вену он узнал из немецких телеграмм о взрыве в Зимнем дворце, устроенном Степаном Халтуриным.
В Швейцарии Морозов урывками слушал лекции в Женевском университете, а кроме этого ездил в Париж и Лондон, где познакомился с Карлом Марксом.
Через год он надумал вернуться в Россию, но на границе был арестован.
На «процессе 20-ти», проходившем в феврале 1882 года, Николая Александровича Морозова приговорили к пожизненной каторге и заточили в Алексеевский равелин Петропавловской крепости.
«Что я чувствовал в то время? — вспоминал Н.А. Морозов. — То, что должен чувствовать каждый в такие моменты, когда гибнут один за другим в заточении и в страшных долгих мучениях его товарищи, делившие с ним и радость и горе. Если б в это время освободила меня революционная волна, то я несомненно повторил бы всю карьеру Сен-Жюста, но умер бы не на гильотине, как он, а еще до своей казни от разрыва сердца. Я с нетерпением ждал этой волны, а так как она не приходила, то я без конца ходил из угла в угол своей одиночной камеры с железной решеткой и с матовыми стеклами, сквозь которые не было ничего видно из внешнего мира, то разрешая мысленно мировые научные вопросы, то пылая жаждой мести, и над всем господствовала только одна мысль: выжить во что бы то ни стало, назло своим врагам! И несмотря на страшную боль в ногах и ежеминутные обмороки от слабости, даже в самые критические моменты болезни я каждый день по нескольку раз вставал с постели, пытался ходить сколько мог по камере и три раза в день аккуратно занимался гимнастикой.
Цингу я инстинктивно лечил хождением, хотя целыми месяцами казалось, что ступаю не по полу, а по остриям торчащих из него гвоздей, и через несколько десятков шагов у меня темнело в глазах так, что я должен был прилечь.
А начавшийся туберкулез я лечил тоже своим собственным способом: несмотря на самые нестерпимые спазмы горла, я не давал себе кашлять, чтобы не разрывать язвочек в легких, а если уж было невтерпеж, то кашлял в подушку, чтоб не дать воздуху резко вырываться.
Так и прошли эти почти три года в ежедневной борьбе за жизнь, и если в бодрствующем состоянии они казались невообразимо мучительными, то во сне мне почему-то почти каждую ночь слышалась такая чудная музыка, какой я никогда не слыхал и даже вообразить не мог наяву; когда я просыпался, мне вспоминались лишь одни ее отголоски».
Видимо, отголоски этой чудной музыки и побудили Николая Александровича заняться научной ревизией склада облаков и облачных фигур, накопившихся в его голове[57].
Ревизия совместилась с чтением старинной Библии на французском языке, которую Николай Александрович решил изучить «как образчик древнего мировоззрения».
Начал он с Апокалипсиса, который до того времени ни разу не читал, поскольку «со слов Рахметова, в известном романе Чернышевского «Что делать?», считал эту книгу за произведение сумасшедшего».
И вот тут-то и осенило его.
Морозов вдруг подумал, что Апокалипсис весь состоит из смеси «астрологических соображений с чрезвычайно поэтическими описаниями движений и форм различных туч, которые видел автор Апокалипсиса в грозе, разразившейся 30 сентября 395 года над островом Патмосом в Греческом Архипелаге».