И однажды, на вскрывшемся из-под зимнего покрова газоне зажглись яркими жёлтыми пятнышками первоцветы — мать-и-мачеха, самый первый весенний цветок Петербурга. Крокусы ещё держали свои бутоны сомкнутыми, словно сомневались, стоит ли цвести. Иногда среди жёлтого мать-и-мачехиного ковра проступали синие пятна пролесков. Такие маленькие яркие колокольчики, синие, иногда фиолетовые.
Я изрисовала жёлтым и фиолетовым два блокнота подряд, пока меня наконец не отпустило.
Есть что-то грандиозное в этих нежных лепестках, доверчиво раскрывающихся в холода и в непогоду, иногда — ещё прямо под снегом. Торжество жизни над уходящим, но всё ещё могучим, ещё способным обречь, холодом…
А потом я увидела Олю… Она смотрела на меня, и лицо у неё было такое… такое…
Даже не зависть к тем, кто не утратил возможности бегать, прыгать и просто ходить. Нет. Отчаяние. Глубокое, задавленное, постоянно сдерживаемое, а вот сейчас проступившее со всей своей угрюмой силой. Я помнила, Оля очень хотела родить ребёнка. Прикладывала для этого все усилия, ничего не выходило. А теперь её шёл тридцать седьмой год, и ноги, уже похудевшие от прежних вдвое — если мышцы не работают, то они атрофируются, известная беда всех колясочников, — когда рожать? Как рожать? От кого?
Об Алексее мы с нею не заговаривали. Я просто не знала, что говорить. Во всяком случае, не правду. Я однажды попыталась рассказать часть правды, касавшейся только меня, и что вышло? Спасибо, больше не хочу. Винила ли Ольга себя за смерть Алексея, она ведь уверена была, что он находился в момент катастрофы рядом с нею в машине? Она не рассказывала. Но что-то этакое, я уверена, поедом её душу всё-таки ело. За рулём ведь была она.
Когда мы вернулись, я разложила у себя в комнате на своём рабочем столе плотный лист А4 из белой чёрным и оранжевым папки с пометкой: бумага для черчения. Такие листы подходили для рисунков карандашом лучше всего.
Я не рисовала Ольгу никогда, боялась. Вдруг нарисуется у меня что-нибудь плохое? Во время работы карандаши жили сами по себе, я уже успела много раз в этом убедиться. Мой странный дар не знал тормозов и не умел работать вполовину силы. Скоростей у него было всего две: ноль и максимум.
Если я нарисую Ольгу и нарисую о ней
Мне на глаза вдруг попал простой карандаш в зелёном деревянном кожухе, подарок Лаврентия блин Павловича ака Всеслава Ярополка. Волшебный, он сказал. Волшебный! Я осторожно взяла карандаш двумя пальцами.
Мастера во многом делает его собственный инструмент. Конечно, дар не пропьёшь. Но рисунок плохим пишущим предметом и рисунок хорошим — земля и небо, без вариантов.
Я нанесла на девственно чистую бумагу первый штрих…
Мир провалился куда-то за горизонт событий. Волшебный карандаш жил в моей руке, открывая пласты иной реальности. Той реальности, где Оля танцевала вальс с молодым капитаном на собственной свадьбе и той реальности, где они вместе, пересмеиваясь друг с другом, катили по дорожкам парка двойную коляску, и ещё той, где дети, взявшись за руки, убегали, дурачась, от догоняющей их на самокате матери.
Штрихи текли, менялись, ложились один на другой по собственной моей воле, а не сами собой, как раньше. Я меняла реальность… и когда я осознала,
Я медленно приходила в себя, чувствуя сухость во рту и странную боль не в теле, а в глубине своей души. Как будто… что-то… не успела. Не смогла. Не доделала.
Но коллаж из рисунков не выглядел незаконченным! Пять полей, пять разных ситуаций, ни капли мрака или караулящей за поворотом беды!
— Да-а, — сказала за моей спиной Оля, тихо вкатившаяся в мою комнату, пока я работала. — Впечатляет. Ты настоящий художник, Римус… Из тех, что приходят раз в пятьсот лет, чтобы оправдать существование мира.
— Глупости, — неуверенно отозвалась я. — Это просто… эскиз. Зарисовка.
— Не скромничай. Посмотри ещё раз — это великолепно.
— Скажи ещё, — гениально, — привычно буркнула я, обращая на саму себя едкий сарказм.
Я не считала себя гением. Более того, я не считала свои рисунки чем-то таким уж грандиозным. Они помогали Городу открывать свою Дверь для добра, а на большее я не посягала. Не те силы, не те умения, не те знания. Мне довольно было моей скромной роли… и вот бы ещё раз увидеть Похоронова! Хотя бы раз, хотя бы издали… хотя бы одним глазком!
— Кто эта женщина? — привычно спросила Оля, гладя рисунки тонкими пальцами. — Где ты увидела её? Странно, но её лицо… кажется, я тоже видела её… но где.
— В зеркале, — засмеялась я. — Ты каждый день видишь её в зеркале! Оля, это — ты.
— Не может быть!
— Я увидела тебя — так.
— Я никогда не смогу ходить, — Оля уронила руки и теперь в упор смотрела на меня. — Ты же видишь. Ты вместе со мной читала мою амбулаторную карту. Все эти выписки, заключения врачей, рентгены.