– О! Руно! Хитон! Пергамент! Крест! – пробила немая слеза: в недавнем сне Богородица велела беречь древнюю веру, а тут святой крест сам к нему пожаловал! Неспроста! Не иначе как Матушки Богородицы напоминанье! Разворотливо перекрестился на огромную икону за спиной. – Сии дары подороже других будут! А смарагд большой?.. С яйцо?.. А!.. И тут угодили! Мой камень – смарагд!.. Вези скорей иберцев – говорить с ними желаю! Пока подворье на Москве дадим, пусть своё посольство там гнездят, но тайно, чтобы персидский шахан-шах не прознал, не то гневных писем от него потом не оберёшься, зело грозить любит… А к ним, за горы, наше посольство отправим – пусть сидят смотрят, что да как. Там до Тавриды далеко?.. С моря можем по Гиреям ударить?..
Биркин, переждав суетёж и звон кубков, обрадованно подтвердил:
– А как же! Совсем близко! – и напомнил, что в Иберии, в Алавердинском монастыре, уже давно живут наши монахи-подсмотрщики, кои весь год под видом калик промежных бродят по стране, милостыню собирая, а зимой секретно отписывают на Москву в Посольский приказ обо всём, что видели и слышали при своих хождениях по Иберии.
Поморщился:
– Знаю. Усилить не лишне. Свой глаз всюду нужен… Деньгами пособим – пусть иберцы себе наёмников найдут и персов с османами щиплют, авось ослабят, нам легче будет их крушить… – Потом открыл золотую луковицу часов, постучал мизинным ногтем по стеклу. – Скоро пора! Время! Иди, Шишка, готовь что надо!
Шиш, красный и надутый от выпитого, был явно чем-то обижен, но хмуро кивнул, утёрся рукавом и укромно, по стенке, покинул трапезную.
В открытую дверь на овальных золочёных подносах вплыли жареные лебеди – обложены мочёными яблоками и сливами, украшены перьями. За ними спешно, чтоб не остыли, появились топеши – ломти калача в растопленном коровьем масле. Следом пожаловали лебяжьи потроха под медовым взваром.
Притронувшись поочерёдно к птицам, дав разрешение на их разрез, смеясь, крикнул, ни к кому не обращаясь:
– Эйя, гридни мои! Красивы мои лебеди? Небось покрасивее того жалчайшего петушины, коий был принесён ныне в жертву дворовому духу! Вишь ты, каковы лебеди – толсты и жирны, словно бояре на кормлении!
– И кормление отменить пора, – прошептал Биркин. – Бояре и воеводы жрут за обе щеки, а все кругом с голоду дохнут!
– Как отменить?.. – опешил. – Так ведь отменили же?.. Ещё при Адашеве?..
Биркин вежливо отмахнулся:
– А!.. По-настоящему отменить, пресечь, а не понарошку… Из судов тоже бояр гнать взашей, а то кто судьи у нас?.. По родовитости назначены, хоть он дуб дубом и ни в чём, кроме постных щей, не смыслит, а туда же – в судьи! А в Европии люди учат всякую юристику, пруденцию, грецкое право, римское, новое, старое, такое, сякое… – что вызвало подозрение: уж не перекуплен ли Биркин где-нибудь во Фрягии – всё-то ему в Широкоглазой[236]
лепо и правильно, а у нас – всё не так, всё криво-косо, всё хаю и лаю подвергается.Вдруг в разговор влез потный полупьяный Данила Принс, брякнув, что в Московии и купцы тоже все неумелые: торгуют без науки, абы как, лишь бы обдурить. И целовальники ленивы. И дьяки хитры и вороваты – провизион задерживают, утаивают, половинят, – на что Третьяк Скуратов, дремавший с уткнутым в грудь подбородком, поднял лохматую голову, схватил со стола кусок калача и швырнул Принсу в лицо:
– Ну, ты, дурошлёп, матерь твоя блудая шкода! Думай, при ком сие позорное брешешь, пёс бездомный! Придушу! – но Арапышев остановил его:
– Оставь! Будет! Инородец! Дурак!
Досадливо бормоча, оглядел стол. Все были изрядно пьяны, рыгали и лениво взирали на блюда, где до этого были разложены лебяжьи крылышки, ножки, грудки, а теперь громоздились горки костей. Никто уже ничего не брал, даже Штаден утихомирился, догрызая мелкие хрящи и ворча сквозь зубы, что пустое занятие – говорить с тупыми музельманами[237]
, кои думают, что земля плоская, солнце закатывается в озеро, горы положены на землю, чтобы она от ветра не свернулась, как свиток, а молоко у коров в заднице родится. Саид-хан злобно щурился в ответ, едва понимая его ломаную речь, но чуя, что брань Штадена метит в него.Прикрикнул на них:
– Будет вам собачиться! Скоро одно дело делать будете! Зовите детей!
Распахнулись двери. Угрь втащил свёрнутую рогожу, за ним распевщик Голышев вёл детский хор. Рогожу начали прилаживать к стене, а детям велели брать со стола, что им хочется, но они, осоловевшие от праздничного переяда, только поковырялись в судках и подносах, с опаской глазея на шумных бородатых дядей, что, однако, не помешало Кузе напихать в кису про запас всё, что полезло.
– Запасливый мужичок! – мигнул на мальчишку. – Эй, хомяк! А помнишь, как ты тигру в пасть полез? Кто тебя спас?
– Бог меня спас, кто ещё? – рассудительно ответил Кузя, а девочка Настя уверенно подтвердила:
– Ты его в клетку толкнул, а Бог вытащил!
Махнул рукой:
– Малы, а перевёртыши, иудушки!.. Сахар, небось, хотите? Сладко! Вкусно!
От этих слов дети замерли – у, сахар! Да, хотим, всегда, сюда! Скорее! Где?