Пошёл березняк оглядеть и понял: приснилась мне Азария, и всё остальное тоже приснилось. Только вот больная, с Парфёнова-то лечения, голова моя долго противилась такому заключению.
Днями Истюха моя встала.
И только потом, после, я узнаю от людей, что под Параскеву-пятницу трое родных Соврасовских братьев из дому пропали. Как в воду канули! А Исидор-алмазник, о котором я сам у людей выспросил, уехал куда-то из уезду. И дочку свою увёз…
И правильно сделал…
Держал я недолгую переправу ещё и на Сорочанке-реке, у села Удина. Речонка немудряшшая: от сходни до сходни – три добрых потяга; только возьмёшь троса в гужи – опять причал вяжи… А глубиною река – будто бы кому выпала когда-то нужда тянуть её вниз из-под воды на три версты.
Во, как я умею врать! Однако Сорочанка и впрямь была со многими омутами глубины немереной!
А народ в Ундине суетливый – туда-сюда, туда-сюда…
Уставал я паузок гонять.
Вот и настроилось мне летучий накат соорудить – для пешего человека. Всего-то и дела – саженей тридцать. Заготовил нужные троса, доску-дюймовку, укрепы, надолбы…
Мужики пособили мне поднять этот мосток: гуляй себе народ – днём королём, ночью князем…
Удино – село просторное, плодовитое. И под солнышком ходили – не оглядывались, и под луною гуляли – не извинялись. Всё то вольготное лето я и в ус не дул… Доволен был – сколько заботы с себя свалил!
И вот, как сегодня случись, помню: на исходе августа месяца, в ночь на Лаврентия, Дуняха Листова чегой-та спсиховала на своего Ваньку Полунина, мосточком моим с одного берега на другой кинулась. А домой когда прибежала – глазищи навыворот: будто бы водяной чуть было с наката в Сорочанку не уволок!
Поверили тогда Дуняхе, но не очень, уж больно заполошная деваха была, на выдумки всякие горазда.
Однако же, почти следом, на третий Спас, Ольгунька Звонова подружек сумерками догоняла и яснёхонько разглядела под мосточком, на малой глубине, мужика голого, волосатого!
И пошло-поехало: та увидела, та углядела, та еле вывернулась…
Сделалась летучка моя надёжная, над Сорочанкою старательно мною поднятая, совсем для перехода неподходящею.
Не только моста, парома народ стал побаиваться.
И вот бы к той беде да бедень на путе… Беденём у нас всякий лихой случай назывался. Соняха Тихова пропала!
Для меня, признаться, в ту пору девка эта что звоночек серебряный была: только её голосок я и различал среди других, только её смехом и жила душа моя…
Да и она больше всё не мосточком, паромом пользовалась – ко мне, знать, поближе хотелось ей быть. А тут, видно, вздумалось ей ввечеру меня встретить на той стороне Сорочанки. А никто ничего не видал: и бежать – не бежала, и нырять – не ныряла, а ждали – не выплыла.
Я было в тоску поначалу ударился, но скоро одумался и решил устеречь того девчатника мокрозадого. Чо уж я там бы с ним сделал – не знаю. А подумавши да прикинувши, вырядился девкою, тонкий бредешок спрятал в широкий рукав, веник сухой сунул за пазуху. Примета у нас имелась такая, что для водяного нет страшнее наказания, чем пропарка сухим веником.
Никому ни слова не сказал я о своём намерении и вот ли одною, другою, третью безлунною ночью – гуляю-хожу по тому мосточку подвесному, постукиваю звонко каблуками по дощечкам.
Однако сорочанского водяного словно рыбы съели. Но я настырный – не отступаю от своего. Даже, прохаживаясь, подпевать стал пискляво:
Не видно моего дроленьки, хоть лопни! А терпенье-то моё уходит! На его месте злоба закипает. В той в кромешной темноте я и заголоси вовсе дурною девкою:
И опять – на пять! Ну, прямо сказать, моего долгожданного водяного да чёртов конь хвостом засёк. У нас, по омутам Сорочанки, этих самых чёртовых прожорливых коней, которыми обзывали сомов, рыбакам будто бы, случалось, величиною за доброго борова принимать – ежели они враньём, конечно, не тешились, как я.
Лопнуло у меня терпение: плюнул я с мосточка в пустую эту Сорочанку, выругался как умел и направился к себе – хотя бы одну ночь выспаться путём. Иду – темнотища! Пробиваюсь ощупкою. А уж вторые петухи перекликаются.
Вот бы мне на взвоз осталось подняться – встречь мне через три дуги перегнутая старица шустрит, клюкою о сухую тропку постукивает. Сама, примечаю, в седине, как в мыле. Сошлась со мною, остопилась против и свиристит:
– Ня ты ля, милая, последними ночами, на всю речную тишь голосишь? Ажно я, ни с какой стороны водяному ня нужныя, и то итить летучкою забоялась. Вдруг выскочит голай, да и меня заодно с тобою, чо доброго, опеть прихватит! Хватал уже, нечистая сила!