Тишина стояла такая, вроде бы она была обречена век терпеть своё молчание. Она лишь каким-то змеиным шипением встречала тех, кто изнемог от уличного ожидания, кто вознадеялся втиснуться в избяную духоту. Затем она вновь каменела и только безнадёжный голос Улыбы изредка признавался:
– Нет. Не могу. Не вспомню. Как отрезало…
Наконец Парфён поднял на людей глаза, спросил:
– Сколь времени я не был дома?
– Так ить сколь уж… – ответил за всех Селиван Кужельник, умный и ласковый старец. – Тебя идей-то ещё перед Покровом[118]
унесло. А ноне, считай, Никола[119] на носу. Ажно два месяца получается.– Со днями, – уточнил Кострома.
Улыба за голову схватился.
– Неужели! Это какое ж со мною затмение было?!
– Ты, сынок, больно-то в нервы не кидайся, – посоветовал Кужельник. – Ить там, где страсть пирует, память на дворе ночует. Ты успокойся, поразмысли, а мы пождём, хотя и нам не легше твоего. Неясность эвон сколь всех нас в страхе за тебя держала. Ты взгляни на жену свою молодую: твоя пропажа во столь глубокое горе опустила её, что и с твоею подмогою вряд ли ей скоро оттуда выбраться. Она путём и реветь-то разучилась. Должно же на такие перемены оправдание отыскаться. Так что, давай вспоминай…
– Легко сказать – вспоминай… – горько усмехнулся Парфён. – У меня в голове ровно кто разбойный прошёлся. Только того и не разграбил, что было до затмения.
– Тогда выкладывай ту сказку, которую ты до «затмения» сочинил, – вставился опять Кострома, но Парфёну было не до подковырок.
– А сказка со мной со-чи-ни-лась очень даже странная, – отметил он целовальников намёк лишь тем, что нажал голосом на подсунутое им словцо, и стал выкладывать. – В день ухода иду я по тайге, ситуха моросит, снежок посыпает. Помню – зазнобило меня. А уж отмахал я – лешак скоком не измерит. Поворачивать поздно: чую – лихорадка пеленать меня начинает. Скорей бы, думаю, до Журавков[120]
дойти – там землянуха. И вот, по времени, пора бы мне к месту прибиться – ан нет: не та вкруг меня тайга. Вроде, не на Журавки я попал, а на Гуслаевскую лягу.– Вот те на – времена: у кумы да шули![121]
– воскликнул Кострома. – Гуслаевска мочажива где? – спросил он так, ровно до него никто о том не хотел знать, и уточнил: – До неё следует на полночь идти. А Журавкины болота? Они где?– На полдень, – пискнула какая-то бабёнка.
– Ты что нам мозжечок на сторону сдвигаешь? – пристал Спиридон до Улыбы. – Это как же надо вывернуться, чтобы через грядку да на вятку?[122]
– Да черт его знает как, – пожал плечами тот. – Мне самому, когда бы кто рассказывал о таком вертовороте, не больно-то поверилось бы. Не могу взять в голову, какой дурниной отломал я этакий крюк?
– Ну ладно, – взялся Кострома строить из себя основного допросчика, – вышел ты на Гуслаевску лягу, и што дальше?
– Дальше? – улыбнулся Парфён на его пристрастие, но обратился до Кужельника, давая понять целовальнику, что тут имеются люди и постарше его. – Дальше меня совсем закрутило: Гуслаевская ляга оказалась вроде бы Воложным торфяником. Но и в том я скоро засомневался, потому как появилась осина, которой на Воложках не имеется. А во мне уже колотье такое поднялось, вроде бы я еловой хвоей набит. И слабость – за стволы хватаюсь. Этак, думаю, недолго и себя потерять. Под ногами хлюпает. Ежели завалиться в сырость – к утру не поднимешься. А кто хвою во мне точно поджёг – стенки печёт, в голову дымом отдаёт, искрами. Кажется, те искры по тайге рассыпаются, озаряют её. И в той «заре» я окончательно разглядел, куда меня вынесло.
– Ну?! И куда? – завозился Кострома по лавке от нетерпения.
Парфён не дал ему протереть штаны, ответил:
– На Шептуновскую елань.
– Э-вон! – всплеснула руками Акулина Закудыка, а бабка Хранцузка тут же вспомнила:
– Шептуновска елань деда мово, царство ему небесное, держала как-то при себе цельну неделю. А посля так же вот… впал он в думную тяжесть. И зачала его сухотка глодать. А когда помирать собрался, меня подманил – я ишо соплёнышем была. Поделился со мною тайною. Нашаптал он мне тоды, будто по елани по Шептуновской белые черти прыгали…
– Иде ты видала белых чертей?! – оборвала её Закудыка.
– Не я видала – дед. Прыгали те черти и шипели меж собою. А потом уселись в какую-то медну лохань и укатили в небо.
– Вольно тебе городить-то! – перекрестилась Закудыка.
А Хранцузка сказала:
– Может, и не черти. Может, лунатики навадились ездить на Шептуны? Дед мой гадал, не в них ли опосля смерти душа человечья вселяется?
– Ты чо – по себе дура или с печи сдуло? – взъерошился Кострома. – Какие ишо лунатики? – так и разломил он бабкину весть, ровно сухую ветку. – Нечистая сила набегает на елань. У неё там заведено проводить шабаш, – заявил он столь убеждённо, что Хранцузка хихикнула.
– И откеля в тебе, Лукьяныч, уверенность такая живёт? Али ты якшашься с теми с чертями?
Кострома скраснел, оскалил долгие зубы. Не то укусить хотел бабку? Но мужики заржали, и он прикрыл оскал. Лишь заходили желваки. А рассказ Парфёна тёк своим руслом.