– Только не через немца, ему я все отплакала. Может, я через сеноуборочную плакать буду – дюже гадко мы робим…
Знакомый, прерывистый, тошный подвыв обернулся осветительной ракетой, повисшей над деревней и со страшной отчетливостью озарившей все дома, палисадники, плетни, складки грязи вдоль улицы, фигуры и лица людей.
– Сергеевна! – заорала Петровна. – Колоти в рельсу! Вишь, свету сколько! Айда до клеверища!..
…Поле. Бабы ворошат граблями тяжелое клеверное сено. Гудят самолеты, скидывают ракеты – будто долгие свечи горят над полем. В их свете, по-русалочьи зеленые, движутся бабы. Красиво, страшно и сказочно вершится этот простой труд посреди войны.
Но вот одна ракета вспыхнула над самыми головами работающих, замерли грабли в руках женщин. Петровна задрала голову кверху.
– Спасибо, господа фрицы, нам работать светлей!.. – заорала во все горло. – Дуняша, запевай!..
Дуняша запевает маленьким чистым голосом. Родившийся в ее горле звук вначале кажется непрочным, слабым, готовым вот-вот умереть в грохоте наводнившей мир злобы. Но он не умирает – в него вплетаются другие женские голоса, и песня живет под небом, озаренным нечистым светом, на бедной измученной земле…
…Утро. Бабы работают в поле. Подъезжает на велосипеде девчонка-почтальон. Бабы со всех ног кидаются к ней.
Первой подбежала Софья, взяла письмо, развернула и, закричав дурным голосом, ничком повалилась на землю.
– Неужто похоронку получила? – зашептались женщины.
Комариха наклонилась к Софье, старыми, цепкими руками повернула ее за плечи.
– Сонь, Сонь, ты чего?
– Ранили!.. Васятку моего ранили!.. – рыдая ответила Софья.
– Тьфу на тебя! Зазря испугала. Не убили, и ладно.
– В госпиталь его свезли! – надрывалась Софья. – Полево-о-ой!
– Так это же хорошо, дура! Вон Матвей Крыченков в госпитале лежит, Жан Петриченков из госпиталей не вылазит.
Все женщины, кроме Комарихи, оставили Софью и окружили почтальона. Не из душевной черствости, а потому, что одно лишь было страшно в те лихие дни: похоронная. А ранен – что же, отлежится, крепче станет.
– Анна Сергеевна, держите!.. Матрена Иванна, держите!.. – Девчонка огляделась, нашла Настеху, и что-то лукавое появилось в ее взгляде.
Она увидела, как мучительно и безнадежно ждет письма Настеха.
– Настеха, пляши!
– Вот еще! – из остатков гордости независимо ответила Настеха.
– Пляши, Настеха, а то не дам письма – Девчонка помахала солдатским треугольничком.
– Нечего дурочку строить! – Настеха попыталась вырвать письмо, но девчонка успела схоронить его за пазуху.
– Не дам!..
И Настехе почудилось, что она впрямь никогда не получит письма. У нее вскипели слезы. Злясь на себя, на свою зависимость от случайного мальчишки-танкиста, Настеха несколько раз притопнула ногами.
– Нешто так пляшут? – презрительно сказала девчонка, но письмо отдала. – Вот Петровна покажет, как надо плясать.
Надежда Петровна вспыхнула и, взяв треугольничек, стала приплясывать, помахивая им, будто платочком. Ее массивное тело полно скрытой грации и неожиданной легкости. Облилось румянцем помолодевшее лицо, заиграли густые брови. Женщины невольно залюбовались своей председательницей. Не прекращая пляски, Петровна развернула треугольничек.
Запрокинулся простор в глазах Надежды Петровны. Машинально она продолжала плясать, но ей кажется, что это отплясывают вокруг нее какой-то дикий пляс поле, лесной окоем, облака и солнце.
– Надь!.. Надь!.. – встревоженный голос Анны Сергеевны привел ее в чувство. – Надь, что с тобой?
– Ничего.
– Как ничего? У тебя лицо серое. Беда, что ль, какая?.. Матвею хуже?..
Надежда Петровна поглядела на свою подругу, на притихших женщин. Конечно, хорошо и сладко повалиться по софьиному лицом в траву, закричать в голос, чтоб облегчилось сердце, хорошо отдаться на поруки чужой жалости.
– Да нет… куда ж лучше… – сказала она: с короткой усмешкой.
– Не врешь? – допытывалась Анна Сергеевна. – Ты на себя не похожа.
– Тяжело плясать-то на старости лет, – сказала Петровна. – Ну, пошли, бабы, хватит посидухи разводить.
…Прекрасное летнее утро полно цветения, тепла, солнечного блеска. У колодца-журавля чернявый парень допризывного возраста поливает себе на голову из ведерка. Он ежится от холода, фыркает, даже поскуливает, но, опорожнив одно ведро, тут же вытягивает другое и опять льет себе на голову.
– Чего даром воду льешь? – спросил его подошедший средних лет человек в военной форме без погон и в стоптанных сапогах.
– Башка гудит, цельную ночь гуляли, – сиповато, но с гордостью отозвался парень.
– С каких таких радостей?
– Петровну в партию приняли, – пояснил парень и опрокинул на себя третье ведро.
– Понятно, – сказал человек и двинулся дальше.