Поначалу у Мясника и его подчиненных был настоящий праздник. Какая радость: столько оружия, с которым можно поиграть, и столько живых мишеней. Однако особого веселья не получилось. Начался муссон, и их чудесное-чудесное обмундирование покрылось такой же грязью, как их души, и большие-большие москиты начали их заедать.
Выбить идеи справедливости, равенства и самоопределения из голов бенгальцев оказалось трудней, чем они ожидали. Независимо от того, сколько бенгальских голов они разбивали – миллион, два, два с половиной миллиона, – всегда появлялось еще больше, в которых эти идеи продолжали жить. Еще больше голов, в которых опасные идеи справедливости, равенства и самоопределения разрастались, расцветали и издавали аромат, который сводил с ума людей Мясника, потому что их носы не привыкли к иным запахам, кроме единственного, заставляющего трепетать запаха тирании и деспотизма.
Женщины в «Птичнике» нетерпеливо ждали. Эта война неблагоприятно сказывалась на их бизнесе. Налоги на помощь беженцам заставляли их взвинчивать цены; из-за затемнения мужчины рано расходились по домам, а теперь еще и новая напасть: примитивную похоть вытесняли растущая патриотическая страсть и чувство национальной гордости.
Паанвала Пирбхой прочистил горло, сплюнул и вытер губы.
– Итак, братья мои, – продолжил он и добавил, помахав рукой в сторону зарешеченных окон: – и сестры! В конце концов, хотя еще немало женщин подвергаются насилию и многочисленные братские могилы еще заполняются, свора Мясника уже поворачивает назад и бросается наутек: к своим клубам поло, крикетным полям и бассейнам. Особенно с тех пор, как индийская армия стала подходить все ближе и до них издали начали доноситься звуки «Джана Гана Манна»[322].
Слушатели спонтанно зааплодировали и радостно закричали: «
В ожидании, когда смолкнут аплодисменты и аудитория угомонится, Пирбхой занялся делом. Он недавно представил покупателям свой новый продукт, пользовавшийся большим спросом, и назвал его
– А теперь, мои друзья-соотечественники, – продолжил Пирбхой, – не будем забывать, – он сделал паузу и сунул в рот палочку наподобие сигары, – что это не конец и даже не начало конца. Это конец начала[324].
Те, до кого дошел смысл шутки, снова зааплодировали. «Отлично сказано,
Густад посмотрел на часы и неохотно оторвался от собрания. С тех пор как объявили затемнение, Дильнаваз всегда начинала волноваться, если он задерживался, несмотря на его неоднократные объяснения, что из-за темноты на улицах транспорт ходит теперь медленней, чем обычно.
Темул стоял во дворе на четвереньках и лихорадочно перебирал коричневую землю, перемешанную с галькой.
– ГустадГустадГустад. ТемнотемноГустадтемно.
– Что случилось, Темул?
– ПотерялГустадпотерял. Потерялвтемноте, – бормотал тот, продолжая копаться в земле, словно безумный. Густад включил карманный фонарик.
От светового луча Темул пришел в восторг. Блуждающая улыбка расплылась по его лицу, сменив возбуждение. Не поднимаясь с колен, он протянул палец к источнику света и осторожно коснулся его.
– ЯркояркоГустадяркосветит. ГустадГустадтакойяркийсвет.
Свет играл на его лице, невинно сияющем всего лишь из-за скудного луча старого ржавого фонарика. Сердце Густада наполнилось печалью и нежностью. Он подумал: портрет Темула в этой позе, с этой блаженной улыбкой мог бы занять законное место на нашей черной стене.
В свете фонарика Темул вскоре нашел то, что искал: маленький кукольный браслетик из бусинок.
– Нашелнашелнашел. НашелГустаднашел. – Его переполняло чувство благодарности. – СпасибоГустаднашелнашел. Большоеспасибобольшое.
Густад выключил фонарик.
– Погассветпогас, – печально сказал Темул. – Светанеттемнотемно.
Густад потрепал его по плечу и стоял, поторапливая, пока он медленно, нескладно карабкался по лестнице.
IV
Когда эйфория флагов, транспарантов и победных парадов улеглась; когда смолкли последние хоры здравиц в честь джаванов и премьер-министра; когда безоговорочная капитуляция врага стерла обидную память девятилетней давности о позорном поражении от рук китайцев и затруднительно-неловкое положение, создавшееся в 1965 году после смерти Шастри в Ташкенте; когда уличные плакаты и рекламные щиты избавились от военной риторики; когда отменили затемнение и города вернулись к обычному освещению, которое после периода темноты казалось иллюминацией в честь Дня Республики, даже после всего этого Густад черную бумагу со своих окон не убрал.