Теперь праздники позади. Осень наконец-то одна в доме: ходит шаркающей походкой, гасит праздничные огни. Стоит притаиться в саду, и я слышу эту ее неторопливую, безостановочную работу: шуршит, похрустывает, опадает.
И с каждым днем вокруг делается свободней, прозрачнее, голубей…
Мы помогаем осени раздевать сад. С симиренки и бельфлера с царскими почестями снята уцелевшая часть урожая. Целый вечер мы раскладывали яблоки по ящикам, завертывая в страницы маминых черновиков.
Нет больше кудрявой полянки. На месте ее щетинится тусклая стерня. Связанный в снопы клевер пахнет близкими дождями.
Настала очередь полыни. Я рублю ее топором, обнажая длинные гряды. Их в начале войны сделал для огорода отец. Мама сеяла там что-то и сажала, полола и поливала колодезной водой. Сначала она пыталась вырастить огурцы и помидоры, потом сеяла свеклу, морковь… Но у нее не уродилась даже картошка.
И тогда мама забросила огородничество.
А на грядках стала расти полынь — могучими седыми кустищами. Такая вот — жесткая, перестоявшая — она отлично годится на топливо. И я рублю ее — куст за кустом.
За спиной кто-то кубарем скатывается с забора.
И не глядя, я знаю, что это Танька: вечно летит, как заполошная, со своими невероятными новостями. Вовка не так — терпеливо маячит на заборе и свистит: «Сыз… сыз…». Вызывает условным сигналом. А Маня проскальзывает тишком и караулит меня из засады — каждый раз из новой.
Что там стряслось у Четверть француженки? И все-таки я не оборачиваюсь, делаю вид, что не слышу. Заметит меня Танька или проскочит? Нет, она жарит прямо ко мне, с треском выдирая из полегшей травы ноги.
Я не выдерживаю, оборачиваюсь.
На меня, споткнувшись о полынную дудку, валится Маня. Лица на ней нет — одни конопушки.
— Ой, шо будет!.. Шо теперь будет!.. Убьет меня мать, когда узнает.
— Что, что случилось?!
— От когда я влипла! Влипла… — Маня потерянно блуждает глазами, пока не упирается в мое лицо. Во взгляде ее — вспышкой — надежда.
— Лин, подружка, выручай! Спасать надо Маньку, заразу, подлюку! А то хучь у колодец головой…
— Господи, да скажешь ты, что у тебя стряслось?!
— То и стряслось, — спокойно и зло сказала Маня. — Застукала меня бабка, падло базарное, когда я хлеб продавала. Сцапала и до тети Муси. Та на меня: «Где узяла хлеб?» Я говорю: «Вовка ваш дал». И морг-морг Вовке. А он, шкура, заложил Маньку. «Не давал, грит, я ей никакого хлеба!»
— Так и бухнул? Вот идиот!
Я была убита.
— Он еще вспомнит Маню… Ох, и вспомнит! Ладно, говорю, пусть успокоится ваш мазунчик, Лина дала мне довесок. «Продай, грит, у тебя рука легкая».
— Здорово ты! А они?
— Вовка аж малиновый стал. «Ты, кричит, Линку не припутывай!» А тетю Мусю ты знаешь. «Сюда, грит, ее — живую или мертвую. Пусть подтвердит, шо давала». Пойдешь, а? — Маня смотрит на меня молящими глазами. — А то мне хучь у колодец…
— Пойду! Подумаешь, испугали!
Бросив топор на грядку, я пошагала к забору. Маня часто дышала рядом.
«Думаете, слабо мне? — говорила я им, всем сразу, отводя от лица пустые, подскочившие ветки в Танькином саду. — Да пож-жалуйста! Я и не то бы сделала. Это же Маня! Она просит спасти ее! (Я упивалась ее зависимостью от меня.) Чтоб я продала человека?! Как этот несчастный трус?»
На порог я ступила, опередив Маню. Кухня показалась мне полна народа.
Скрестив на груди руки, у плиты стояла бабка. На ступеньках из коридорчика, сложившись пополам, лепилась Танька. Глазищи она распахнула — в пол-лица. Вовка сидел на кровати, у стола. Он так и рванулся мне навстречу. Но я отвела глаза. С Вовкой пока не время.
Посреди кухни, как монумент, застыла Вовкина мать.
— Марь Ефимна, — сказала я легким тоном (а внутри все дрожало от нетерпения), — вы меня звали?
— То правда, шо ты дала нашей Маньке продать хлеб? — Мария Ефимовна величественно кивнула на довесок, виновато сжавшийся на краю стола. Голос у нее был точно такой, каким и должны разговаривать монументы.
— Этот? — я деловито оглядела довесок (стоило шуметь из-за такой малости!) и без труда подняла на Вовкину мать честные глаза: — Ага, я дала его Мане. А что?
Тут я, наконец, смерила Вовку — прожгла его взглядом, как электросваркой!
Но Вовка и не подумал испепеляться. Напротив! Посмотрел на меня, как очередь глядит на нашего магазинного дурачка Федю, — мешая жалость пополам с брезгливостью. И с ожиданием воззрился на мать.
— От они, научные детки! Полюбуйтесь! — Мария Ефимовна довольно покивала себе головой. И вдруг сверкнула на меня глазами: — То ж воры, шпана, спекулянты! Позор обществу! Бабуся, — она сделала мощный разворот грудью в сторону бабки, — бабуся, где ваши вилки-ложки? А ну посчитайте!
Бабка моргнула. И вдруг хихикнула.
Вовкина мать сморщилась, как от касторки:
— Та не стесняйтесь. Она ж не стеснялась, когда крала их!
— Я?!
— А почему бы нет? — почти ласково спросила она. — Хлеб у матери и малой сестренки ты ж воруешь? Не-е, завелась у доме воровка, усе надо считать да проверять. Вовка, глянь, мешок на месте?
— Тю, мам, придумаешь тоже…
Но она подскочила, выдернула мешок, стала выхватывать из него вещи.