Словно память ангела смерти, луна стремительно подплывает к руинам чёрной улицы и повисает между двух труб. Длинные тени, клубясь, вытекают из лунных жил, как чёрная кровь из зарезанной лошади, и плавят снег внизу, на мостовой. От трубы, как дикая утка от тёмных вод, отделяется человек:
— Шейн-де-ле!
Из другой трубы, напротив, через улицу, появляется ещё один:
— Цал-ка!
— Шейнделе, мы должны выжить.
— Да, Цалка. Давно мы сидим в трубах?
— Недавно, всего лишь третью луну. Тебе не холодно, Шейнделе?
— Холодно? Когда светит луна, видно, что я вся в саже, как в чернобурке. Холода я не боюсь. Лишь бы внизу, в доме, не затопили. Мне всё кажется, из трубы летят искры.
— Там никого нет, никто не живёт на чёрной улице. Это не искры, а звёзды. Счастливые звёзды.
— Нет, Цалка, звёзды холодные, а искры — горячие, колючие. Обжигают, как поцелуи, только куда опаснее.
— Шейнделе, о ком это ты? Давай-ка начистоту. Я сам видел…
— Целуются всегда так, чтобы никто не видел. Как же ты заметил?
— Возле ямы… Перед тем как мы убежали, перед тем как спрятались в трубах, ты кому-то улыбалась,
— Ай, Цалка, ревновать в трубе… Ладно уж, скажу. Это был…
Фразу прерывает грохот подкованных сапог.
Две человеческие фигуры исчезают в трубах над чёрной улицей.
Мужик, который видел Бога
Полукругом, как натянутый лук, возле рва стоит расстрельная команда с закатанными рукавами и целится в «колесо судьбы» — горстку приговорённых.
Вокруг лесок, полуобнажённые скелеты деревьев. Пылает медный костёр, бросая горящие тени на живых мертвецов. Все они выглядят одинаково — будто комья земли, взрезанной плугом.
Две внучки прижимаются к бабушке — старая седая орлица с распростёртыми крыльями, только она сохранила своё извечное лицо.
Бабушка осталась одной из последних.
Внучки помертвелыми губами целуют ей руки:
— Бабушка, почему они падают?
Она поднимает голову. Чистое синее небо. Огромная луна. Из глаза, как из родника, покатилась слеза, которую бабушка таила много лет. Бежит слеза, разливается, застит луну. Потянулись облака, дождь заморосил тёплыми бабушкиными слезами. Они гасят костёр, наполняют ров.
Бабушка закрывает глаза, не глядя хватает одну внучку и пускается бежать.
Кого спасти — Ханеле или Миреле? Раздумывать некогда. Девочка спит, и бабушка повторяет шёпотом:
— Хана-Миреле, Хана-Миреле…
Она блуждает в раскисшей темноте. На плече дремлет Хана-Миреле.
Деревня. В окне хаты дрожит огонёк.
Бабушка ступает по лужам. Падает, встаёт и стучится в дверь хаты, как в сердце ангела.
— Кто?
— Впусти, добрый человек.
Медленно открывается дверь, и на крыльцо выходит полуодетый мужик, в одной руке керосиновая лампа, в другой длинный кнут.
И замахивается кнутом на старуху.
И тогда крик, трепеща, словно белое крыло, срывается с её губ:
— Что ты делаешь, человек? Ослеп, не видишь, что там, под дождём, — Бог?
Занесённый кнут жалит крестьянина, как змея. Не может мужик ни поднять руку, ни опустить.
И в свете лампы видит:
Старуха с длинными, белыми, будто извёсткой облитыми волосами. Капли повисли на ресницах, глаза — как подушечки для иголок. На руках у неё дитя — голубая овечка.
А за старушечьей спиною, средь унизанных дрожащими жемчужинами нитей дождя, парит над землёй образ, указуя на крестьянина длинным огненным перстом.
Колени подгибаются. Лампа выпадает из рук. И голубая овечка просыпается:
— Бабушка!
Перстенёк
…Кучка тяжело дышавших теней — мы двигались ночью через полузамёрзшие болота, и тонкий, обманчивый, посеребрённый лунным светом ледок каждую минуту то здесь, то там лопался с волчьим воем под нашими усталыми, стёртыми в кровь ногами.
Воды — древние, настоянные на травах и корягах, утонувших птицах и зверях-лунатиках, которых месяц выманил из тёплых нор и завлёк в ловушку трясины, — били в нос терпким, кислым запахом, как вишнёвка, которую поставили бродить тысячу лет назад.
Кучка людей забиралась всё дальше и дальше. Хотя мы почти не смотрели друг на друга, наши желания сплелись в немом языке глаз, и все мы, пьяные от усталости, повалились на мшистую кочку и утонули в вязкой дремоте. Только наше негромкое дыхание прорывается сквозь гулкое, звенящее пространство и расходится по нему, как зыбкие круги по воде. Никто не отдаёт приказа встать. Губы, как отрубленные пальцы, не могут шевельнуться.
Влажное тепло, клубясь, поднимается от наших тел, одежда блестящими ледяными щёточками царапает кожу.
Нет, я не усну. Кто-то