Возле них уже сгрудился и внимал их речам весь собравшийся в храме народ. Рядом с председателем и Ванькой Смирновым стояли остальные члены комиссии, в числе которых, на голову превосходя всех ростом, был второй – после Сигизмунда Львовича – сотниковский доктор, Антон Федорович Долгополов, о. Иоанну смущенно поклонившийся. За спиной старика Боголюбова и о. Михаила послышался тревожный шепоток о докторе, уже надевшем перчатки и готовом по первой команде председателя приступить к своей страшной работе. Отмечали зловещий цвет этих перчаток – черный. Кто-то (похоже, из шатровской братии) кстати вспомнил нечистого, точь в точь такие перчатки натягивающего на свои руки, дабы скрыть ужасающие, похожие на турецкие кинжалы, когти. Юродивая громко простонала.
Отец Александр со своей стороны указывал брату на человека лет двадцати пяти с узким обезьяньим лбом, небрежно привалившегося к одной из четырех колонн сени, и шептал, что во всей Пензенской губернии это сейчас первый коммунистический поэт. Его фамилия Епифанов, зовут, кажется, Федор, а подписывается Марлен (составлено из имен двух коммунистических пророков, одного немецкого, мертвого, а другого нашего, русского, живого и всю эту кровавую кашу заварившего) Октябрьский. Поэзия в его виршах не ночевала, стихи чудовищные. Например (вспомнил о. Александр, чуть подумав): «Друг, вставай, поскорее вставай, вся Россия объята огнем…» И дальше: «Поработаем больше давай…» У него рифма: «вставай – давай». За нее казнить надо, а его печатают! Экая важность, холодно откликнулся брат, поэзии вовсе чуждый. Бумага все стерпит. Другие тоже не блещут. Отец Александр мучительно покраснел. Слезы выступили у него на глазах, и, сморгнув их, он принялся с подчеркнутым вниманием разглядывать высоченный, в четыре яруса, роскошный иконостас, сверкающие золотом царские врата главного алтаря и дивную бронзовую вязь сени, невесомым покровом накрывшую раку с мощами преподобного. Все это было залито бившим в окна солнцем, и сияло, и отливало темным блестящим лаком не так давно поновленных образов, и горело кроваво-красными огнями на вправленных в серебряные оклады рубинах. Как странно, что эту красоту брат Петр понимает и чувствует, а красоту поэзии не замечает вообще. Дóлжно безо всякого личного отношения и тем более – безо всякой обиды признать в родном брате некоторую излишнюю трезвость, быть может, помогающую жить, но вместе с тем лишающую человека тех восхитительных озарений, которые…
Довольно. Не время, не место. Что совершается ныне, отцы и братья? Чему свидетели будем мы с вами в сей миг? Какое ужасное деяние и вслед за ним – какое величайшее торжество готовимся узреть?
Так сказано; и теперь всем сердцем ждем, что сбудется.
– Ты, Саш, на меня не сердись, – шепнул о. Петр. – Я в этом вашем рифмоплетстве все равно ничего не смыслю. Ладно? – И крепкой рукой он ласково сжал брату плечо.
– Петя! – от избытка чувств едва не воскликнул о. Александр. – А ты – веришь?!
– Во что?
– Ты знаешь! – Широко открытые и еще влажные глаза старшего брата сияли. – Разве ты не понимаешь… Разве не чувствуешь, что все это, – обвел он рукой, в одно ее движение вместив огромный иконостас, позевывающих милиционеров, царские врата, смущенного доктора, почти неразличимым пламенем одиноко горящую свечу возле иконы праздника на аналое, председателя, с жестоким и скучным выражением молодого лица выслушивающего настойчивую речь благочинного, о. Иоанна Боголюбова, как раз оглянувшегося на сыновей и успокаивающе им кивнувшего, первого губернского поэта, с наморщенным от усердия лбом уже строчившего что-то в большую тетрадь, мраморную, с серебряной крышкой раку, принявшую в себя гроб со всечестными останками преподобного, – сегодня так просто не кончится? Разве не ощущаешь вот здесь, – теперь он приложил руку к сердцу, – предчувствия чего-то великого?
– У-у… ух! У-у… ух! – глухо и страшно крикнул мальчик, и будто бы кто-то другой, не промедлив, гулко ответил ему из-под купола собора: – У-у… ух!
– Как в лесу, – пробормотал о. Петр. – Бедный. Ты чуда ждешь, – сказал он брату. – И веришь, что оно будет…
– Верю! Ты сам помысли, – горячо и быстро шептал о. Александр, – что это вторжение есть прямой вызов Господу, тягчайшее оскорбление Его достоинства, попрание Божественной воли…
– И Господь, – перебил его о. Петр, – явит Свою силу, сотворением чуда ответив на дерзкий человеческий вызов. Так полагаешь?
– Так! – не замедлил с ответом старший брат.
– А не думаешь ли, что это всего-навсего овладевшее тобой искушение? Мечтание твоей оробевшей души, которой в нынешних испытаниях нужна поданная ей совне помощь? Твой страх перед чашей, нас все равно не минующей? Колька-то наш как раз от чаши и сбежал.