Перво-наперво Игнатий Тихонович повлек московского гостя по направлению к единственной в граде Сотникове гостинице, попутно винясь пред Сергеем Павловичем в совершенной невозможности приютить его под своим кровом. Убого. По смерти жены, случившейся год назад, рука человеческая не касалась комнаты площадью тринадцать и семь десятых квадратных метра и кухни в четыре с половиной квадрата, к тому же означенное, если тут нет несоответствия в роде, что весьма возможно, учитывая давно и прочно забытый немецкий язык, Lebensraum[28]
расположено в двухэтажном доме, деревянном, старом и гнилом со всеми неизбежными последствиями, прежде всего, с частым параличом места, куда пешком ходил и царь и о коем первым делом, едва переступив порог лицея, вопросил Державин, единственного, кстати говоря, на восемь семейств, и необходимостью и в снег, и в ветер бежать на двор. Покойная Серафима Викторовна, да воздадут ей боги за ее ангельское терпение и да учинят ей новое бытие в образе пышноветвистого и обильно плодоносящего древа, поднявшегося возле источника вод, питающего истомленных путников и укрывающего их от палящих лучей, так, по крайней мере, он всей душой желает, подумывая и о том, что, исчезнув с лица земли, тощеньким деревцем встанет рядом с ней, и она, как прежде, прострет над ним свою любящую руку,Все это, говоря по чести, доктор Боголюбов благополучно пропустил мимо ушей, отметив лишь печальное вдовство Игнатия Тихоновича и унижающие человеческое достоинство условия его существования. Рассудив, что человеку всегда легче примириться с тяготами жизни, если под их игом стонут и другие, он в двух словах сообщил сотниковскому Нестору о собственном жилищном положении. Хуже некуда. Собственно, нет и положения, потому что нет жилья.
– Сорок три года, – замедляя шаг и быстрым взором окидывая поблекшее изображение, надо полагать, герба града Сотникова: три сосны на голубом поле и сверху круглый щит с двумя перекрещенными на нем стрелами, – врачебного стажа почти двадцать лет, а живу у папы, пока он терпит. А дальше…
Первым его желанием было посвятить Игнатия Тихоновича в свои матримониальные намерения и заодно воздать хвалу своей суженой, своей любимой, своей пока еще не венчанной жене, однако два шага спустя порыв откровенности сошел на нет. Зачем? Не обернутся ли его гимны песней скорби над приказавшей долго жить любовью и грезами о семейном счастье? Тьфу-тьфу. Не приведи Бог. Между тем, они миновали длинное одноэтажное здание с высокой трубой над ним, курящейся белым дымом. Два крепких молодых человека в шлепанцах и с березовыми вениками в руках всходили на его крыльцо.
– Наша баня, – пояснил Игнатий Тихонович. – Мой ученик в ней банщиком. Если пожелаете, я скажу, он получше истопит…
Баня? Ликование тела? О, нет. Даже сердечная приязнь к Зиновию Германовичу, имеющая в ответ, без сомнения, столь же дружеское чувство, не побудила Сергея Павловича хотя бы единожды в месяц посещать превосходные Кадашевские бани – за исключением памятного дня, начавшегося в «Яме», на углу Столешникова и Пушкинской, и едва не завершившегося грехопадением в объятиях Людмилы Донатовны.
– Вряд ли, – пробормотал он, печально подивившись ничтожности событий и чувств, составлявших его жизнь.