Да. Летними ночами призраки минувшего медленно выступают из-за плодоносящих вишен. В резком свете луны облекшийся в тень Петр Иванович снова и снова прощается с младшим Боголюбовым. Помни обо мне! – заклинает он. Видно его лицо измученного старика. Глубоко запавшие глаза. Морщины. Между тем, он ровесник Сергея Павловича. Как не ужаснуться бездне страданий, в каковую Божьим попущением и дьявольским коварством был ввергнут сей воин Христов! В нем, однако, нет темного мстительного чувства к тем, кто повинен в его безвременной и мученической кончине. Словно святой Георгий – змея, христианин победил в нем подверженного земным страстям человека.
– Если я отягощен скорбным знанием, если я помню, могу ли я простить?! – взывал он к Игнатию Тихоновичу.
Тот поджимал губы, вздымал седенькие бровки и мямлил, что христианское вероучение, как это написано, представляет собой бремена неудобоносимые, можно даже сказать – невыносимые. Подставить левую щеку? Теперь он пожимал плечами в знак полной невозможности дать здравое объяснение такому запредельному требованию. Любить врагов? С чрезвычайным усилием и потому вряд ли искренне, о чем бывший учитель судил хотя бы по своему отношению к преподававшему в их школе словеснику, закосневшему в пороках пьянице, лгуну и похотливому козлу. Завершилось скандалом и взаимной ненавистью. По сей день не кланяются, встречаясь. Проживает, кстати, здесь, в Проезжем переулке, имея свой дом и сад. Благословлять проклинающих? Игнатий Тихонович развел руками.
Переулок плавно перетекал в улицу Строителей, она наискосок сбегала вниз, оставляя слева улицы Павлинцева и Рогаткина, и выходила к городской бане, откуда рукой было подать до автостанции. Возле бани за деревянным столиком сидели обнаженные по пояс крепкие молодые люди с накинутыми на плечи полотенцами и цедили пиво из стеклянных кружек. Сергей Павлович сглотнул слюну.
Человек от рождения пленен страстями, от которых окончательно избавляет его только смерть. В каком-то смысле между христианством и смертью можно поставить знак равенства, ибо они почти в одинаковой степени стремятся похитить человека из жизни. Левую щеку! Да где это видано. Игнатий Тихонович приостановился и вытер платком вспотевший лоб. Жарко. Сегодня двадцать пять, а на солнце и того больше. Они вышли к дороге, темно-серой, с черными блестящими заплатами недавно положенного битума. По ту сторону березками и молодыми елочками брала короткий разбег Юмашева роща, а затем тянулась к высокому ясному небу зелеными шапками мачтовых сосен.
– Значит, – Сергей Павлович остановился на обочине, пропуская дребезжащий грузовичок, – никому ничего не прощать?
– Голубчик мой! – ласково обратился к нему чистенький, но – стало заметно – уже порядком уставший старичок. – Я вам… у меня чувство, будто мы с вами знакомы не каких-нибудь, – он склонил голову над запястьем с древней «Победой», – шесть часов, а по меньшей мере шесть лет. И вы меня простите, ради Бога, если я вдруг… нечаянно… неосторожной, так сказать, рукой… нечуткой… Мои убеждения, по сути, вовсе не религиозные, а, скорее, мировоззренческие… Какая, в самом деле, религия без загробной жизни, а я в нее не верю и теперь уж никогда не поверю. Пантеизм, – продолжал Игнатий Тихонович, первым вступая на размякший от полдневной жары асфальт, – просто-напросто наиболее близок… Вносит гармонию. Гармонию, покой, равновесие, разум, – перечислял сотниковский летописец, мелкими шажками переходя дорогу. – И вечная жизнь в превращениях природы… пока наша земля не сгорит в последнем пламени. Конец всех летописаний. А вы… еще раз простите великодушно старого провинциала… ваша вера еще не укоренилась в вашем сердце, вот почему вы так страстно кидаетесь на ее защиту. Вы сами себе все время задаете вопрос: верите ли вы или не верите? Прощать или не прощать? Голубчик! Не можете – не прощайте. А когда сможете – вы будете уже не вы, а совсем другой человек. Какой? Вот уж не знаю. Я знаю, что христианство слишком велико, обыкновенный человек его не вмещает. Но вам, может быть…
– Мне? – горько усмехнулся Сергей Павлович. – Мне умереть и заново родиться… Без мрака в душе и смуты на сердце. И тогда там, – он указал на небо, сияющее над соснами Юмашевой рощи, – во мне признают сына, который уходил, но вернулся.
В лесу сильно и горько пахло разогретой на солнце хвоей. Шуршала под ногами тронутая желтизной трава, вызвавшая у местного Нестора сетования на отсутствие дождей, третью неделю обходящих стороной сотниковскую землю.