Величайшее изумление выразилось на лице писателя, депутата и героя таким образом, что уголки его брезгливо сложенных губ чуть опустились, а брови, напротив, приподнялись. Более того: он едва не уронил только что добытый из тарелки пельмешек. Но, справившись с потрясением и отправив пельмень по назначению, несколько погодя он высказался в том духе, что в подлунном мире осталось немного вещей, которые ему до сих пор действительно небезразличны. Решительным движением вилки Никулинский отмел возможные предположения наивного доктора о доблести, о подвигах, о славе, иначе говоря, что власть, женщины, известность и прочая дребедень его по-прежнему волнуют. Власть? Он поморщился. Вот такая. Поставив тарелку на столик, положив в нее вилку, а с нею рядом пристроив рюмку, большим пальцем левой руки он прикрыл полногтя указательного пальца правой и предъявил собеседнику со словами: «И того меньше». Женщины? Тень промелькнула в ледяных глазках за сильными стеклами очков. Из кувшина вылилось все, что в нем было. Или почти все. На донышке, как в вашей рюмке, что, кстати, совершенно непонятно. Низким голосом властно кликнул Шурика. Или оскудели у нас погреба?! Известность? Сыт по горло. Хотите верьте, хотите нет – до тошноты. Забвение? Он отхлебнул и призвал доктора последовать его примеру. Плевать. Меня не будет, как это ни прискорбно; будет, я полагаю, памятник, возможно, на Новодевичьем, но, скорее всего, на Ваганьковском. У Чехова, кстати, на Новодевичьем скромнейшее надгробье, а неподалеку во весь рост, мраморный или гранитный, кой черт, не имею понятия, с такой же самодовольной физиономией, с какой прожил всю жизнь, гаер, эстрадный выбегала, мелкий шут. А вот Петя, передразнил усопшего шутника писатель и депутат, ходил в школу с дипломатом, и кем стал? пра-авиль-но! а Коля – с ранцем, и стал он? – верно, молодцы, ха-ха! Петя ходил с папочкой – ну и кто он у нас сейчас, наш Петенька? ну-ну? ну, конечно же, ха-ха-ха… он у нас самый молодой папочка!
– Над чем это вы смеетесь? – спросил Шурик, в поисках пельменей шуруя в кастрюле ложкой.
– Над собой, – сказал, как отрезал, Анатолий Борисович. Особый вид тщеславия, скривил он губы. Замогильный нарциссизм. Величина памятника как возмещение незначительности жизни. Нет-нет. Объявляю заранее: простой камень. Под камнем сим… – и точка. И рядом с сокрушительным событием моего окончательного исчезновения, моего трупного окоченения и последующего разложения моей плоти, какое, скажите на милость, имеет для меня значение какой-нибудь привередливый читатель, брезгливо воротящий нос от моих сочинений? Меня нет, черт подери! И его нет, и никого, и ничего нет! Он опрокинул рюмку и жадно пыхнул сигарой.
– Как это, – хриплым голосом отозвался Константин Корнеич. – Вас – и нет? А кто ж тогда есть? Ваше здоровье! – Он подумал и добавил. – У нас в церкви поп говорит на многие лета, года то есть.
– Ты слышала, Шурик? – прошептал Абдулхак. – Он сама сказал, его нет. Думай хорошо, чтó тут, как тут.
А раз так, то на кой, изъясните мне, хрен, а Корнеич выскажется еще более грубо и зримо…
– И выскажусь! – не раздумывая, поддержал Корнеич. – Вам, может, без привычки, а мы все эти выражения еще в люльке знали. Ей-богу. У нас девки дырки себе проковыривали, а мы слова из мамкиной титьки сосали.
– Ф-фу, Константин Корнеич! – возмутилась Анжелина Четвертинкина. – Сколько знаю, стоит вам принять сверх пятисот, или вам рот затыкать, или себе уши.
– Да ты сама-то в девицах до четвертого хотя бы класса дотерпела, ай нет? – помутневшими карими, с прозеленью глазами уставился на нее Корнеич. – А про пятьсот зря болтаешь. Мы с Федей уже два литра оприходовали.
…оплачивать возможное литературное долгожительство нищетой, скорбями, болезнями, безвременной смертью? Для чего выметать окурки и прочий сор за молодыми людьми, мнящими себя гениями? Ходить по издательствам с протянутой рукой? Неприкаянной тенью бродить в писательском буфете, надеясь, что хоть одна сытая и пьяная харя из уважения к твоим текстам поднесет тебе рюмочку и черный хлеб с килькой на закуску?
Шурик услышал о рюмочке, и в тот же миг она оказалась в руке Анатолия Борисовича.
– Вот только килька… – тонтон-макут замялся. – Промашка вышла, не взяли. Да как-то ни к чему она к коньяку-то, Анатоль Борисыч.
– Все прекрасно, друг мой, – рассеянно отвечал герой труда, поглядывая, между прочим, на часы. – Н-н-да-а… А ведь скоро и в путь. Килька, мой друг, это неразлучная спутница моей молодости, я ее с тех пор не выношу.