Я поднимаюсь по ступенькам в автобус, и старушка следом за мной. Я показываю электронный билет водителю и отключаю телефон. Продвигаюсь к задним рядам и плюхаюсь на свое место, делаю глубокий вдох, выдыхаю и жду, когда автобус тронется.
Томас Фрэнк
До того как появиться на свет, ты был головастиком в лужице спермы – пловцом. Ты вел гонку, подыхал, прорывался, приходил к финишу. До того как ты родился, ты был яйцом в своей маме, а та была яйцом в своей маме. Ты был русской матрешкой в яичниках твоей мамы. Двумя половинками тысячи разных возможностей, миллионом «орлов» и «решек» в сиянии подброшенной кверху монеты. До того как ты родился, ты был идеей добраться до Калифорнии в погоне за золотом или славой. Ты был белым, был коричневым, красным, ты был пылью. Ты прятался, ты искал. Еще до того как ты родился, тебя преследовали, избивали, ломали, запирали в резервации в Оклахоме. До того как ты родился, в семидесятые, твоей маме пришла в голову идея прокатиться автостопом через всю страну и стать танцовщицей в Нью-Йорке. Ты уже был в пути, когда ей не удалось пересечь всю страну, и вихрем злоключений ее занесло в Таос, что в штате Нью-Мексико, где она оказалась в пейотовой коммуне под названием «Утренняя звезда». Еще до твоего рождения ты был решением твоего отца уехать из резервации, податься на север Нью-Мексико и разузнать об очаге того парня из племени пуэбло. Ты был светом во влажных глазах твоих родителей, когда они встретились у того очага на церемонии. Еще до того как ты родился, твои половинки внутри них переехали в Окленд. До того как ты родился, когда твое тело стало намного больше, чем сердце, позвоночник, кости, мозг, кожа, кровь и вены, когда ты начал наращивать мышцы при движении, до того, как показался, растянулся в ее животе вместе с ее животом, до того как гордость твоего отца поднялась от одного твоего вида, твои родители сидели в кабинете врача, прислушиваясь к стуку твоего сердца. У тебя была аритмия. Доктор сказал, что это нормально. А вот твое аритмическое сердце не умещалось в рамках нормы.
– Может, он барабанщик? – предположил твой отец.
– Он даже не знает, что такое барабан, – возразила твоя мама.
– Я про сердце, – сказал отец.
– Доктор сказал, что у него аритмия. Это означает отсутствие ритма.
– Может, это просто означает, что он так хорошо знает ритм, что не всегда попадает в него в нужный момент.
– Ритм чего? – спросила она.
Но, как только ты стал достаточно большим, чтобы твоя мама почувствовала тебя, она уже не могла этого отрицать. Ты плавал в такт музыке. Когда твой отец доставал барабан, ты брыкался в такт ударам или ее сердцебиению, или в такт одному из старых микстейпов, которые она составила из любимых пластинок и без конца крутила в вашем минивэне «Аэростар».
Как только ты оказался в этом мире – бегающий, прыгающий, лазающий, – ты все время постукивал пальцами рук и ног по всему, что тебе попадалось. По столешницам, партам, по каждой поверхности. Прислушивался к звуку, который издавали предметы, откликаясь на твои удары. Тембр кранов, звон посуды и столовых приборов на кухне, стук в дверь, хруст костяшек пальцев, почесывание головы. Ты узнавал, что абсолютно все издает звук. И любой звук можно передать барабаном, независимо от того, соблюдается ритм или нет. Даже выстрелы и ответный огонь, вой поездов в ночи, порыв ветра, ударивший в окно. Мир состоит из звуков. Но в каждом звуке таилась печаль. В тишине, повисающей после ссоры твоих родителей, умудрившихся одинаково проиграть. В тех интонациях за стенкой, к которым вы с сестрами прислушивались, улавливая признаки назревающей стычки или уже разгоревшегося скандала. Печаль в звуках церковной службы, этом нарастающем, завывающем гуле евангельского христианского песнопения. В голосе мамы, говорящей на странных языках, на гребне этой еженедельной воскресной волны. Грустно, потому что ты не чувствуешь себя внутри этого, но хотел бы чувствовать, потому что нуждаешься в этом; надеешься, что это защитит тебя от снов, которые приходят почти каждую ночь, – все о конце света и вероятности вечного ада, – и ты живешь в этих снах, еще мальчик, не имея возможности умереть, или уйти, или сделать что угодно, только бы не сгореть в огненном озере. Грустно, когда тебе приходится будить в церкви своего храпящего отца, которому плевать, даже если бы прихожане, члены твоей семьи, полегли в проходах рядом с ним, сраженные Святым Духом. Грусть накатывала, когда в конце лета дни становились короче. Когда улицы затихали без детских голосов и игр. В красках осеннего неба тоже таилась печаль. Она набрасывалась, проскальзывала во все щели, всюду, куда могла проникнуть, даже сквозь звук, сквозь тебя.