Ты убрал беспорядок в коридоре и вернулся в кабинет начальника. Джим жестом пригласил тебя присесть.
– Я не знаю, что это было, – сказал Джим, сцепив руки на затылке. – Но мы не можем терпеть такое в медицинском учреждении.
– Эта чертова тварь… Извини, но эта чертова тварь укусила меня. Я просто отреагировал…
– И все бы ничего, Томас. Только это видели сослуживцы. И от тебя несет алкоголем. А приходить на работу пьяным, извини, но это уже наказуемое преступление. Ты же знаешь, у нас здесь политика нулевой толерантности. – Он больше не выглядел взбешенным. Он выглядел разочарованным. Ты чуть было не сказал ему, что душок остался после вчерашнего, но, возможно, это ничего бы не изменило, потому что любой анализ показал бы запредельный уровень алкоголя у тебя в крови. Алкоголь все еще сидел в тебе.
– Я не пил сегодня утром. – Ты чуть было не поклялся жизнью. Чего никогда не делал даже в детстве. Просто было что-то в Джиме. Он выглядел как большой ребенок. Он не хотел тебя наказывать. Казалось, только клятва могла убедить его в том, что ты говоришь правду.
– Мне очень жаль, – сказал Джим.
– Так что же? Я уволен?
– Я ничего не могу для тебя сделать. – Джим встал и вышел из собственного кабинета. – Иди домой, Томас, – бросил он в дверях.
Ты спускаешься на железнодорожную платформу и наслаждаешься прохладным ветром или бризом, или как ты там называешь поток воздуха, который приближающийся поезд несет с собой, прежде чем ты видишь его или его огни – просто слышишь его и чувствуешь этот бодрящий прилив воздуха, особенно ценный тем, что он остужает твою потную голову.
Ты находишь свободное место в головном вагоне поезда. Механический голос объявляет следующую остановку, произносит членораздельно, как и положено роботу:
В поезде ты думаешь о своем отце и о том, как он повел тебя на тот пау-вау после развода, а до этого ни разу не брал тебя с собой. Ты задаешься вопросом, не связано ли это с христианством твоей мамы. Не потому ли ты не ходил на пау-вау и вообще не индействовал?
Поезд выныривает из подземной трубы в районе Фрутвейл, где Burger King соседствует с ужасными вьетнамскими забегаловками, где почти сливаются Восточная 12-я улица и Интернешнл, где тянутся исписанные граффити стены жилых апартаментов и заброшенных домов, склады и автомастерские – стоят насмерть, сопротивляясь джентрификации Окленда. Как раз на подъезде к станции «Фрутвейл» ты видишь ту старую кирпичную церковь, на которую всегда обращаешь внимание – настолько обветшалой и покинутой она выглядит.
Ты чувствуешь прилив грусти, думая о маме и ее несостоявшемся христианстве, о вашей несостоявшейся семье. О том, как все разъехались по разным штатам. И ты ни с кем не видишься. Все время в одиночестве. Ты хочешь плакать и чувствуешь, что можешь заплакать, но знаешь, что не должен этого делать. Слезы разрушают тебя. Ты давно от них отказался. Но мысли о маме и семье снова приходят, когда в твоем подземном и земном оклендском мире оживает волшебная призрачность христианского евангельского конца света, чтобы захватить тебя, всех вас.
Ты так ясно помнишь то время. Оно никогда не отходило от тебя далеко, сколько бы лет ни уносило тебя от него. По утрам, когда все еще спали, твоя мама плакала в свой молитвенник. Ты знал, потому что слезы оставляют пятна, и ты помнишь следы слез на страницах ее молитвенника. Ты не раз заглядывал в эту книгу, потому что хотел знать, какие вопросы ее волновали, какие личные беседы она могла вести с Богом. Та женщина, что говорила на безумном ангельском языке в церкви, стояла на коленях; та, что влюбилась в твоего отца на индейской церемонии, которую в конце концов назвала дьявольской.