Под старой ивой Михал сделал еще более глубокие выводы из слов учителя: можно будет даже трахнуть этого помещика палкой по башке — и пусть захлебнется кровью, и пусть крестьяне берут то, что ему принадлежит. Михал немного побаивался этой мысли и задумывался над тем, кто бы мог позволить, чтобы помещика убили, как собаку; это надо еще обмозговать — кто даст право ударить помещика колом или стрельнуть ему прямо в лоб. Он должен это обдумать, тем более что учитель, заводя после занятий речь о таких удивительных делах, смотрит на него, словно именно ему поручает выломать железные ворота усадьбы и прикончить помещика.
Несколько лет спустя все произошло иначе, никто не убил помещика, потому что помещик пал на колени перед крестьянами и батраками, которые к нему нагрянули. И тогда вытолкали вперед самого нищего старца из приходской богадельни, и получилось так, что помещик преклонил колени перед самым бедным человеком в деревне. Этот бедняк стоял в господской комнате с разинутым ртом, босой и глазел на расписные стены, картины, барскую мебель и так трусил, так смущался, что дрожал всем телом. А тех, кто с ним был, осенила новая мысль: они велели пану целовать ноги старца, и помещику пришлось покориться. Когда помещик целовал его грязные ступни, старец вскинул голову, вероятно желая не видеть этих лобзаний, и по-прежнему дрожал всем телом. Все полагали, что заставить целовать грязные ноги старца из приходской богадельни куда лучше, чем убить помещика. Ну, что дает убийство? Убьют, и конец: а пасть на колени и вот эдак лобызать — совсем другое дело. Все это поняли, а помещик, пожалуй, лучше всех, ибо, вставая с колен, — плакал и, когда шел пешком на станцию, тоже плакал так, что люди жалели его, а бабы хотели дать ему кислого молока. Потом народ начал делить помещичью землю.
Однако в нашем повествовании мы зашли слишком далеко, и приоткрылось то, что еще скрыто от Михала Топорного, стоящего в ночи под старой ивой и размышляющего о том, что говорил учитель.
Но нельзя всю ночь стоять возле ивы, нужно возвращаться домой. Вот уже изгородь, едва заметная в темноте, деревья в саду, новый белеющий во мраке сарай, амбар, конюшня и хлев, широкий навес, перед которым, когда входишь, нужно пригнуться, а значит, поклониться… кому? Коню, коровам, свиньям, так, словно низкие навесы существуют для того, чтобы внушать человеку уважение к домашним животным и навозу и заставить его покориться скотине и вещам, которыми он живет. А дальше дом, где спят жена и сын; сын наверняка спит, а жена, пожалуй, нет, жена ждет в полусне, так что, услышав его шаги, наверняка обрадуется, потому что она жаждет любви.
Целый день, без устали, не разгибаясь, она вязала рожь, которую он косил, а когда на закате они возвращались домой, говорила, что у нее болят руки и поясница, но сейчас она наверняка не спит, потому что жаждет любви. Когда, работая, она поднимала голову, Михал видел ее запыленную и потную шею, а на этой шее две толстые жилы. Эти жилы будут набухать, потому что они разрастаются под кожей, когда у человека тяжелая работа, кровь рвется из него наружу, но жилы этому мешают, и, чтобы утихомирить и дать больше места крови, которая с силой давит на стенки сосудов, жилы расширяются, становятся толще, набухают.
Он не поделится с женой мыслями, которые пришли ему в голову возле ивы, ибо уже знает, что бы она на это сказала, он уже знает все ответы, которые может от нее услышать, это была бы старая песня: «Своего держись, а в чужие дела не суйся», — либо: «Заморочил тебе голову этот учитель», — либо: «Побойся бога», — либо: «Подумай лучше о своем хозяйстве».
Такие ответы были у его жены Марии, женщины, жаждавшей работы и любви. Поэтому он ничего не скажет ей.
На другой день снова было вымахивание косой, покорная преданность работе, грязная шея Марии и две толстые жилы на этой шее, когда Мария выпрямлялась, чтобы дать отдых спине, или поднимала голову, чтобы сделать несколько глубоких вдохов.
День приносил уйму дел и всевозможных работ: надо было видеть и стареющие, обветшавшие бревна в стенах домов, амбаров, хлевов, и почерневшую солому на крышах, и покосившиеся изгороди, и мусор; и весь этот хлам днем казался могучим и вечным.
Ночью было иначе: темень как бы разрушала все это и словно учиняла опустошение, и тогда легко можно было представить себе все в новом облике. Но днем возникало вновь это старье, наводя страх своим величием и могуществом. Кто его тронет, кто его разрушит, на свалку сметет, кто будет таким сильным, жестоким и бесчувственным и кого не устрашит тяжесть затхлой, придавливающей землю сырой древесины?
День превращал Михала в обыкновенного мужика, и снова этот ночной великий бунтарь и созидатель видел перед собой те же самые цели, что и многие поколения его предков, — то есть другой край поля, до которого надо побыстрее дойти с косой в руках, чтобы завтра стремиться к другому краю поля с другим делом.