Эта красивая общая фраза, много раз повторявшаяся ораторами на гражданской панихиде, должна была также охватить и отъезд Михала Топорного в город, на экзамены, после ночи, проведенной возле помешанного, у которого вскоре ослабили путы, чтобы ему легче дышалось.
Ночь была тихая, казалось, даже дувший с полей ветер угомонился, и старца долго не вносили в дом, чтобы его освежила и успокоила ночная прохлада. Дочь помешанного время от времени заглядывала в садик, останавливалась поодаль, у яблони, и по ее негромким всхлипываниям, напоминавшим повизгивание спящей собаки, можно было догадаться, что она плачет. Старик молча лежал на спине, но по-прежнему с открытыми глазами, белевшими в темноте.
Ночь проходила в безмолвии; в садике, кроме всхлипываний девушки, а порой какого-то шелеста и писка схваченной врасплох пичуги, слышались только глубокие, вздохи сумасшедшего, от которых натягивались связывавшие его веревки, и снова приходилось ослаблять их, чтобы ему легче дышалось и он мог шевелить руками.
Михалу хотелось, чтобы старик промолвил хоть слово, но тот молчал; а в его широко раскрытых глазах ничего нельзя было прочесть, и он до последнего своего часа больше не произнес ни слова, только улыбался самому себе, как человек, исполненный великой гордыни, и ни Михал, и никто другой не узнали, какими неисповедимыми путями блуждают мысли безумцев.
Но можно сказать, что тогда, в том садике, было двое счастливых — сумасшедший, который в конце концов перестал ощущать быстротечность времени, и Михал Топорный, перед которым яснее, чем когда-либо, открылось его будущее, ибо судьба молчаливого безумца должна была сказать ему о многом и послужить уроком, которого хватило на всю другую половину жизни; вот почему, запомнив эту ночь в садике, он ступил на стезю новой жизни, которая должна была стать своего рода местью за кривду минувших поколений, а стала жизнью тревожной и трудной, взывавшей к сочувствию и пониманию, а под конец, быть может, даже к жалости, так что о мести можно, пожалуй, говорить, думая о жизни сына, а точнее — сыновей Михала Топорного.
Среди ночи старца перенесли в дом, а утром Михал помог взвалить его, снова крепко связанного веревками, на телегу, набитую соломой, и на той же телеге вместе с больным, его дочерью и учителем поехал в город; когда они прибыли туда, Михал пошел сдавать экзамены, а помешанного отнесли в больницу; иными словами, первый отправился, как это обычно высокопарно говорится, за новой жизнью, а второй — за смертью; поскольку старец через несколько дней умер в больнице, словно приговоренный минувшими временами к тому, чтобы осталась неприкосновенной его извечная доля, и даже барское лобызание его грязных ног не смогло поколебать ее, и она властвовала над ним до конца его дней.
Зато он запомнился всей деревне, ибо заслужил себе эту память своим безумием, а сильнее всего, пожалуй, Михалу Топорному, который часто вспоминал о нем впоследствии.
В красивой общей фразе, прозвучавшей на кладбище, должно было вместиться и то, как Михал по пути в город соскочил на минутку с телеги, добежал до помещичьего поля и передвинул подальше колышки, которые вбил первым в деревне и единственным в тот день, прирезая клин барской земли к своему наделу; он передвинул эти колышки потому, что захотел урвать побольше, прихватить еще землицы, ибо этому жадному, ненасытному мужику вдруг почудилось, будто он взял слишком мало.
Некоторое время никто, кроме Михала, не ступал на помещичье поле, хотя земля была там хороша и не давала покоя деревне. Но смелость должна была пробудиться, ведь земля ждала, и можно было ее взять; эта смелость должна была прийти, и ноги уже не подкашивались от страха, ибо земля все дожидалась, расстилая свои плодородные просторы на глазах у всей деревни. Она была хороша и постоянно маячила перед глазами, и мысль о ней не давала покоя, и никакие страхи не могли остановить тех, кто начал шаг за шагом подбираться к ней.
Добрая землица, которую можно взять, мерещится по ночам, и эти ночи страшны, и руки сами тянутся к ней. Она еще не твоя, но ты уже мысленно ходишь по ней, и сеешь, и пашешь, и ощущаешь ее мягкость под ногами, хотя еще не ступил на нее.
Добрая землица милее жены и сына, и хочется на ней поработать всласть; и поэтому в конце концов деревня взяла господскую землю, хотя никто ее не заставлял, попросту должна была взять. Деревенский люд вышел брать землю, которая этого дожидалась; и остановился на границе плодородных просторов, и долго глядел, а потом переступил заветную черту, и рассыпался по пашне, словно изголодавшееся стадо по выгону, и разделил ее.