Спустя несколько недель — лето уже близилось к концу, созрели каштаны, а короптинские евреи готовились праздновать свои главные праздники — в мелочную лавку торговца Ниссена зашел кроткий брат Евстахий из ближнего монастыря Лобра. Добрые монастырские братья из Добры ухаживали за больными, иные из них были умелыми врачевателями, и даже кое-кто из короптинских евреев, когда заболевали, шли не к доктору и не к фельдшеру, а к монахам. Порой, в определенные сезоны года, двое монахов приходили в городишко Коропту, чтобы собрать денег для больных бедняков. Тогда евреев охватывало странное чувство, смесь знакомости, чуждости, одобрения, почтения и страха. Хотя круглые шапочки, какие монахи носили на выбритых головах, были им знакомы, но их неизменно очень пугал большой металлический крест, точно оружие висевший на бедре у братьев, крест, воздвижение которого для ужасной цели вменяли в вину их пращурам, который всем народам на свете обетовал благостыню, а им принес лишь проклятие и горе. Не раз уже монах рвал тому или иному еврею гнилой зуб, ставил пиявок, вскрывал нарыв. Только испытывая боль, они, пожалуй, и были близки своим помощникам; страх перед болью хвори на несколько часов вытеснял другой страх, куда больший, а именно страх крови. Во дни здоровья благодарность набожным братьям вплотную соседствовала у них с недоверием к ним же. Поскольку братья, не в пример фельдшеру или врачу, денег не брали, к ним обращались охотно, но после излечения задавались и вопросом, по какой такой причине эти непостижимые люди лечили евреев безвозмездно. Вероятно, набожные братья знали или догадывались об этих соображениях и разумно соединяли с заповедью пробуждать человеколюбие ближнего благочестивыми просьбами о милостыне еще и задачу слегка утаивать от умных евреев свою загадочную самоотверженность. В еврейских домах милостыню подавали быстро, чуть ли не поспешно. Выносили монахам деньги, одежду и съестное прямо на порог, лишь бы они этот порог не переступали. Их просторные, грубые коричневые рясы, округлая полнота сытых тел, румяные сияющие лица, неизменная кротость, полнейшее безразличие к морозу и жаре, к дождю, снегу и солнцу — зловещим казалось все это евреям, которые были склонны к постоянной озабоченности, прямо-таки наслаждались неизбывными заботами, каждое утро страшились нового дня, задолго до наступления зимы дрожали от мороза, а в летнюю жару худели до скелета и, пребывая в вечной тревоге, поскольку никогда не чувствовали себя в этой стране как дома, давным-давно утратили душевный покой и метались меж ненавистью и любовью, гневом и подобострастием, бунтом и погромом.
За долгие годы они привыкли видеть братию из монастыря Лобра во вполне определенную пору года. Теперь же, увидев одного из них в необычное время, почуяли неладное. С чем он явился? Куда направится? В трепетном ожидании они стояли возле своих лавок, в любую секунду готовые спрятаться. А кроткий кругленький брат Евстахий ровным шагом, ни о чем не подозревая, шел мимо всех этих испугов, по грязной середине улицы, чуть подобрав полы рясы, размеренно ступая грубыми полусапожками на двойной подметке. Временами с деревянного тротуара подбегала какая-нибудь фанатичная крестьянка, чтобы поцеловать ему руку. Он к этому привык. И с механическим достоинством протягивал загорелую сильную руку, позволял поцеловать ее и вытирал об рясу. Опасливые взгляды еврейских лавочников провожали его. Люди увидели, как он остановился возле лавки торговца Ниссена, прочел вывеску и одним огромным шагом поднялся на высокий тротуар. После чего исчез в лавке.
Торговец Ниссен, удивленный и перепуганный, встал с табуретки. Брат Евстахий кротко улыбнулся, достал из недр рясы коробочку слоновой кости и предложил еврею щепотку нюхательного табаку. Еврей взял изрядную щепотку, оглушительно чихнул и спросил:
— Досточтимый господин патер, что вам угодно?
— Не путайся, — сказал монах, — я пришел по весьма печальному делу. У нас в монастыре лежит больной. Скоро он умрет! У тебя живет полоумный Шемарья. Ты сделал доброе дело! Взял его к себе! Хотелось бы мне, чтобы у всех христиан были такие добрые сердца!
Уже спокойнее, но по-прежнему недоверчиво Ниссен обронил:
— Господь велит быть милосердным!
— Но люди редко исполняют веления Божии! — отозвался Евстахий. — Ты добровольно взял на себя нелегкое бремя. Наверняка ведь тебе очень трудно приходится с этим Шемарьей! Как, по-твоему, я могу с ним поговорить?
— Досточтимый господин, это невозможно! — сказал торговец Ниссен. И посмотрел на рясу, на четки, на крест. Монах понял его.
— Ладно, — сказал он, — может быть, пойдешь со мною? Видишь ли, больной, который лежит у нас, говорит, что не может умереть, оттого что скверно обошелся с Шемарьей. Сперва Шемарья должен простить его. Понимаешь? Вполне возможно, — продолжал Евстахий, решив сделать уступку еврейской рассудочности, — вполне возможно, что говорит он в лихорадке, просто бредит. Но ему надобно помочь, чтобы он умер спокойно. Понимаешь?
— Хорошо! — сказал Ниссен. — Я пойду с тобой.