— Никогда больше, — раздался над ухом звенящий сталью голос, — не перечь людям истины, неуч!
Наджмаддин зажмурился и прикрыл ладонями уши — до того пронзительным был голос праведника. А когда открыл глаза, обнаружил себя вновь стоящим во дворе александрийской ханаки. По лицу и шее стекала вода, а напротив него с хитрым прищуром стоял все тот же старик. Не успел юноша открыть рот, чтобы принести извинения, как старик отвесил ему затрещину, от которой тот повалился наземь.
— Никогда больше, — слово в слово повторил старец, — не перечь людям истины, неуч!
Внутри юноши словно надломилось что-то. Он бросился к ногам Рузбихана, умоляя простить его невежество и взять в ученики. Наджмаддин рыдал как ребенок, уткнувшись в полы его рубахи, а старик стоял и молча гладил его по голове. В тот день нафс будущего шейха-и валитараша[4] пристыженно забился в нору зализывать раны, а он благодаря подзатыльнику Рузбихана навсегда излечился от гордыни и самомнения.
Аль-Кубра вынырнул из омута памяти. Провел рукой по затылку и шее, будто воскрешая ощущения от полученной много лет назад оплеухе. Улыбнулся в пространство, словно учитель стоял здесь, напротив него. Затем резко встряхнулся, оглядел с ног до головы юнца, стоящего перед ним с дурацкой улыбкой на губах, и шагнул вперед.
***
Гургандж не зря именовался сердцем ислама. Раскинувшись на берегу полноводного Джейхуна, город лоснился пышностью и богатством, словно шерсть породистого волкодава — здоровьем. И хоть хорезмшах Мухаммад ибн Текеш и перенес столицу в Самарканд, дабы освободиться от влияния своей вельможной матери Теркен-хатын, как поговаривали злые языки, величие Гурганджа от этого не пострадало.
Город славился искусными ремесленниками, и я своими глазами убедился в их мастерстве. Глаза разбегались от разнообразия изделий: украшения, статуэтки, шкатулки, женские гребни, инструменты из слоновой кости и эбенового дерева. Изделия местных кузнецов, сверкая в лучах солнца, также привлекали внимание покупателей. А пестрые струящиеся полотна шелка, изготовленные в мастерских Гурганджа, могли привести в восторг даже самых взыскательных модниц.
И хоть я долгое время провел в Мерве, а также бывал в Бухаре и Самарканде, и даже в Ираме, не уступающих своим богатством и роскошью, все равно крутил головой, глазея на прилавки. Казалось бы, тот же рынок, схожие товары, те же зазывалы, старавшиеся перекричать конкурентов, та же самая толкотня и умопомрачительная смесь запахов. Но нет! Каждый город, как и человек, уникален и единственный в своем роде. И как нельзя лучше это чувствовалось на базаре. Особый ни с чем не сравнимый аромат — легкий и в то же время отчетливый — витал в пространстве. Словно дуновение свежего бриза с морского побережья, до которого отсюда несколько сотен километров. Садик явно тоже уловил этот запах, так как время от времени задирал нос и принюхивался.
— Хусан, — окликнул я непривычно задумчивого дядю, — долго нам еще тащиться до лавки покупателя?
Тот даже не повернул головы, продолжая глядеть перед собой с отсутствующим выражением лица.
— Скоро придем, — буркнул Хусан, давая понять, что не намерен отвлекаться от раздумий на всякие пустяки. Пустяком, как видно, и к тому же назойливым, оказался я.
Я придержал Ханым, дождался Азиза и обеспокоенно поинтересовался, кивнув на дядьку:
— Это точно наш Хусан-амаки? Куда подевалась его неугасимая склонность к веселью и шуткам?
Азиз пристально взглянул на меня, словно сомневаясь, стоит ли говорить, затем отвел глаза и вздохнул:
— Тебя слишком долго не было, Бахтияр... Весть о гибели старшего близнеца подкосила Хусана. Мне кажется, он никогда не станет таким, как прежде. Он, вроде, уже смирился с потерей, стал понемногу оживать, а тут появился ты — и снова разбередил старую рану...
Азиз умолк, но я чувствовал его злость и негодование. Неужели он винит меня в смерти Хасана?
— Мне жаль, — тихо сказал я. — Я тоже любил дядю.
— Он был бы жив, не вздумай тебе нестись шайтан знает куда, — зло бросил Азиз, не в силах больше сдерживать свои чувства.
Я не мог поверить, что мой названный брат сказал это. Несколько мгновений я пребывал в ступоре, обескураженный и подавленный. А затем внутри меня будто взорвалось что-то. Я поравнялся с верблюдом Азиза, схватил брата за грудки и встряхнул так, что едва не выбросил из седла.
— Ты! — прошипел я в перекошенное от ужаса лицо Азиза. — Тебя не было там, когда напали бедуины. Тебе не пришлось скрываться за каждым кустом в страхе быть убитым. И ты не смотрел в мертвые глаза Хасана, раздутого от воды. Так что не смей обвинять меня!
Я замахнулся было, но передумал и опустил руку. Вспышка ярости схлынула, оставив после себя досаду и боль. Азиз опомнился и вырвался из моих рук.
— Лучше бы ты остался в той могиле в пустыне, — срывающимся голосом проговорил брат и ударил пятками верблюда. Казалось, что в эти слова он вложил всю горечь, на какую только был способен.