Но если проанализировать «Ностальгию» с этой точки зрения, то вы действительно не найдете в ней ничего предосудительного в политическом или общественном смысле, ничего бросающего вызов советской идеологии. Чиновники от кино, видимо, ожидали, что, выехав на Запад, Тарковский, наконец, впрямую продемонстрирует свою враждебную суть, совершенно не понимая с самого начала, в каких вполне метафизических категориях он мыслит, очень далеких от повседневной реальности. Только тупость и невежество, полное непонимание, с кем и с чем они имеют дело, помешали им, образно говоря, «приручить» Тарковского, чего невозможно было сделать с Любимовым. Заоблачные выси, в которых мыслил Тарковский, вызывали у них онтологическое раздражение. Как ни странно, но при всех немалых сложностях творческой судьбы Панфилова, он казался им более близким, своим, хотя по существу именно он был гораздо опаснее, затрагивая и подвергая сомнению самые основы, на которых было воздвигнуто советское общество. Также странно не были, опять же выражаясь образно, «отстрелены» верхами А. Миндадзе с В. Абдрашитовым…
Ведь не только сама «Ностальгия», но и все, что было им сказано о картине, без особых натяжек укладывалось в рамки более или менее допустимых форм разрешенного к тому моменту советского мышления. Причем я не допускаю мысли, чтобы Тарковский сознательно ловчил или кривил душой. Этого он поистине не умел, а потому был особенно незащищен. Он не умел играть в «их» игры на «их» уровне, оставляя «их» в итоге «с носом», как это умели делать другие талантливые люди… Он был из другой кошолки, хотя пережил драму вполне советского художника, всерьез «подошедшего» не только на общекультурном русском замесе, но, как это не покажется странным, и вполне советском тоже. Он искренне разделял множество базисных идей, воспитанных в нас советской школой, советскими средствами массовой информации, в конце концов, всей той жизнью, которую прожили уже в советской России наши родители и отчасти деды.
В идеологическом смысле Тарковскому, потомственному русскому интеллигенту, конечно, были откровенно противопоказаны буржуазность или филистерство. А Лариса, понятно, не утруждала себя размышлениями подобного рода — ей все это было «до фени». Хотя Андрей несомненно ценил комфорт, которым гораздо органичнее он мог бы насладиться в России… если бы позволили… если бы ему дали такую возможность.
Он не лукавил, когда признавался, что его раздражает «разряженность духовной атмосферы на Западе», как многих русских. Но подобно многим русским он также забывал, что не они приехали к нам, а мы к ним, а потому они все-таки достойны некоторого нашего внимания, попытки хоть немного разобраться в такой нас раздражающей «их» жизни. Тарковский полностью следовал привычной традиции объяснять им, чего им не хватает. Всякий раз он настаивал на нашей необычайной русской духовности, опираясь подсознательно на свою привычную, обжитую и понятную ему до мелочей среду недавнего обитания, свою собственную культурную традицию, западный вариант которой был ему чужд, непонятен и не доступен. Переживая это на свой лад в Италии, он не случайно вкладывает в уста Горчакова свой вывод, что, де, «культура непереводима на другой язык»…
Но самое интересное, что в Италии Тарковский чем далее тем более удивлял меня своей, я бы сказала, принципиальной непроницаемостью и к внешней жизни тоже. Это странно и отчасти парадоксально для художника, решившегося творить в другой среде, ему удавалось воспринимать эту новую жизнь только на уровне бытовых удобств. Но обустро-енно-удобная, комфортная и открыточная Италия не находит себе места в его «Ностальгии», вытесненная на периферию его художественного сознания. В итальянский пейзаж или точнее в руинированные образы Италии репродуцировалась только тоскующая, непонимающая, отчужденная от него самого часть его души…
А «Жертвоприношение», снятое в Швеции и отмеченное многими даже как лучшая его работа, видится мне, увы, холодным, мертворожденным созданием вследствие неуко-рененносги его в чужой почве. При этом я сразу готова согласиться, что моя точка зрения многим покажется несправедливой. Но для меня вся атмосфера «Жертвоприношения» иссушена отсутствием тех одухотворяемых Тарковским мелочей, которыми, как правило, изобиловал его экран, нет родных волнующих его деталей. Не было вокруг тех коллег, наделенных общей с ним памятью, взаимодействие с которыми рождало его собственное возгорание. Хотя он был окружен в работе не просто высокими профессионалами, но очень крупными мастерами. Однако, опыт Тарковского еще раз подтвердил, что авторского интернационального искусства не существует, как не бывает годной для любого организма кровеносной системы. Как не случилось пока войти в обиход эсперанто. В театрализированных мизансценах кинокадра не существуют, но двигаются не слишком изысканно разведенные режиссером персонажи: не русские, не шведы, не французы, не итальянцы, но только лишь какие-то вымороченные носители авторских идей. Это грустно, но для меня, к сожалению, закономерно…