«Ностальгия», в конце концов, очень автобиографическая картина, в которой рассмотрен только трагический, необъяснимый с бытовой точки зрения депрессивно рефлектирующий аспект душевного состояния героя. При этом сам Тарковский как частное лицо, с одной стороны, вобрал в себя все эти внутренние терзания своего героя, но, с другой стороны, оставил за кадром гамму своих собственных переживаний, заставлявших его наслаждаться многими аспектами своей итальянской жизни, но сильно беспокоившей его главным образом недостатком денег в грядущем будущем.
Как мне виделось уже тогда, чувство вины, в реальной жизни Андрея прежде всего связанное с его отцом, витиевато переплеталось у него с простым (назовите это бюргерским, буржуазным) желанием жить комфортабельно в красивой стране. Но особенно полно это желание охватило Ларису. Все-таки по всем моим записям красной нитью проходит важная мысль: неохота рвать с Россией полностью, запросив только легальное право на дальнейшую жизнь за ее пределами…
Когда Тарковскому не удавалось получить от советских властей положительный ответ на свою просьбу
Позднее, когда в Голландию уже приехал мой муж, понимавший в этих вопросах побольше меня, мы вдвоем пытались объяснить Андрею, что за каждым стоит своя собственная история, формирующая свое же юридическое право. Как ни крути, но Кончаловаский женат на француженке, и у него был формальный повод уехать. Как объяснял Тарковскому позднее сам Иоселиани, за ним стоял лично Шеварнадзе, с которым он как-то по особенному задружился и который лично, под собственную ответственность санкционировал его возможность работать во Франции. Никакие логические аргументы не помогали. Он искренне не понимал и потому очень глубоко обижался, что никто по-настоящему не хочет «там» идти ему навстречу…
Это противоречие сжирало его. Сам Тарковский, намереваясь остаться, поступал вопреки своему герою Горчакову. Потом, когда Тарковский объявит о своем намерении задержаться в Европе, журналисты на каждой встрече будут задавать ему недоуменный вопрос: «Но если вы утверждаете в своем фильме, что русский человек обречен на ностальгические муки, то почему же не возвращаетесь сами?» И всякий раз раздражаясь, Тарковский отвечал в двух вариантах: либо «Я все сказал в своем фильме, и мне нечего к этому добавить», либо «А почему вы отождествляете меня с героем моего фильма?»
Тарковский всегда был свято убежден, что его искусство полностью свободно от самоцензуры. Не сочтите крамолой мои дальнейшие соображения, но постарайтесь понять меня правильно. В творчестве и судьбе Тарковского все-таки еще раз подтвердился известный трюизм, преподанный нам в школе, что, дескать «нельзя жить в обществе и быть свободным от этого общества».
Мне кажется, что особенно ярко эта зависимость, может быть, вопреки субъективным намерениям режиссера, подтвердилась именно в фильмах, созданных на свободном Западе. Как бы помимо собственной воли Тарковского, в них ощутимо его нежелание излишне раздражать советских чиновников, оставшихся за кордоном, не давать явного повода для их гнева, объяснить им, что я свой и страдаю по вашей вине в далеком далеке смертельно, не поссориться, а опосредованно продемонстрировать свою подлинную лояльность. Вот сверхпотребность, направлявшая камеру режиссера в Италии. И его сверхтрагедия, потому что его не поняли и не поверили ему. Вот парадокс, который Тарковский не сумел преодолеть, будучи слишком наивным. Он жаждал признания у тех, кто совершенно незаслуженно подозревал его в грехах и намерениях совершенно ему не свойственных.
Тарковский-художник как психотип, был прямой противоположностью, скажем, Любимову, жаждавшему скандала и прущему поперек во что бы то ни стало. Любимов не мог бы осуществиться как заметная художественная и общественная личность вне яростного конфликта с властями. Здесь крылась его энергетика, вне которой позднее, в подтверждение моей точки зрения, он оказался банкротом. Творчество Глеба Панфилов на свой лад в тысячу раз активнее и опаснее в общественном смысле…