Затем выступила Чугунова, пытавшаяся рассказывать о том, что то, что я сделала, мог сделать и другой человек рядом с Тарковским. Очевидно она имела в виду прежде всего себя. А мне вспоминались детали из прошлого, когда я ощущала, как она ревнует меня к Тарковскому. Мне было ее жаль, но я не видела своей вины перед ней и всегда очень хорошо к ней относилась. Судьи спросили, известна ли свидетельнице рукопись, о которой идет речь? «Конечно, — отвечала Маша. — Я же ее перепечатывала»…
Тут я попросила слово, спросив: «Маша, а я тебе заплатила половину денег за перепечатку?»
«Да», — ответила Маша. А я уж не стала уточнять, как она плакалась мне в подъезде дома на Кутузовском, где мы были вместе с Тарковскими в гостях у Жени, директора мебельного магазина, сколько денег ей должны Тарковские, и как даже за перепечатку Андрей своей половины ей не заплатил.
«А вы слышали, как Тарковский диктовал Сурковой вопросы», — спросил судья. Тут Маша усмехнулась и отвечала: «Ну, вы не знали Тарковского. Он никогда ничего не спрашивал, а говорил только в утвердительной форме».
Выступления, на самом деле, были длинными. Но все, что говорилось, было до нелепости смехотворно. Только для меня это был грустный смех. После двух выступлений был объявлен перерыв, и мы с Машей Зоркой слышали, выходя из комнаты заседаний, как Лариса чехвостила Машу Чугунова, а та что-то бубнила в ответ, оправдываясь.
Ко второй половине заседания «обвиняемые» дамы пришли, несколько поддав, — так что лица их расплылись поболее.
Бертончини сначала рассказывала о том, что «Запечатленное время» от «А» до «Я» написано собственноручно Тарковским, а «Книгу сопоставлений», как и меня, она вообще никогда в глаза не видела, подписав контракт именно на эту книгу с Тарковским. А еще, как большой стилист, она заверяла судей, что «тяжеловесный, советский стиль Сурковой приходил в противоречие с блестящей стилистикой господина Тарковского». Правда, оставалось неясным, откуда ей знаком мой стиль, если она обо мне и о «Книге сопоставлений» знать ничего не знала и ведать не ведала. Чудеса в решете.
Здесь судьи объявили, что показаний свидетелей им достаточно, но адвокат стал более, чем настойчиво просить предоставить слово Ларисе Тарковской. Судья попытался сопротивляться, полагая, что у нее не может быть заявлений по существу. Но настояли, и Лариса Павловна заняла место за свидетельским столом, оказавшись в профиль, в двух метрах от меня…
К моему великому сожалению, последнее из последних свиданий с Ларисой Павловной было уже без боли и грусти — оно было подобно абсурду, о котором оставалось только сожалеть. Правая рука Ларисы, усевшейся за стол показаний, нервно шарила по его поверхности в поисках Библии, чтобы, очевидно, поклясться говорить, как в кино, «правду, одну правду и только правду». Она еще не поняла, что гражданское дело не требует Библии. Затем она начала говорить оставшееся за ней последнее слово «правды».
Мой муж, гениальный режиссер Андрей Тарковский.
Это великий художник. Это величайший художник. Это самый великий и гениальный художник…
Тут Ларису попытались прервать несколько раз, но она снова продолжала множить эпитеты. Ее остановили уже совсем строго, сказав: «Вы можете продолжать только, если у вас есть что-то сказать по существу дела.»
Тогда Лариса, повторив еще раз о
«Прежде всего мой муж был таким гениальным, таким интеллектуалом, что он никогда не нуждался ни в каких соавторах. Достаточно сказать, что сценарии всех своих фильмов он написал сам»…
О чем говорить дальше? Ларису стали лишать слова, но дама «слабая и беззащитная» пыталась все-таки прокричать свою последнюю и окончательную «правду» вослед уже удалявшемуся судебному заседанию: «Да, я молчала. Мои адвокаты даже удивлялись моему терпению. Но теперь это уже выше моих сил, и теперь мои адвокаты запретят Сурковой вообще произносить его имя»…
Вот уж поистине еще более сочное свидетельство, что от великого до смешного только один шаг.
Суд я, конечно, выиграла, но это все равно были годы, вырванные из моей жизни. Тем не менее была еще апелляция. Все снова стоило денег и новый суд откладывался еще на год. Не вдаюсь более в подробности, которые хранятся все в том же чемодане, глядя на который сегодня вспомнается песня далекого пионерского детства, когда в лагере мы упо-енно голосили: