Но от этого фильм «Зеркало» нисколько не стал хуже, хотя с несомненной для меня очевидностью демонстрирует важный зазор между намерением Автора и его конечным художественным продуктом. Потому что зазор этот является следствием глубокого драматического разлада, поселившегося в душе художника, когда, как говорит Писатель в «Сталкере», «проповедуется вегетарианство, а мечтается о куске сочного мяса»…
«Вегетарианство» Тарковского – это область художественного и возвышенного. «Сочное мясо» – это та чувственная плоть жизни, которой он бежал в мечтах и действительным пленником которой являлся. Он создавал себя как художника, и такое ощущение, что он попросту не доверял себе как простому частному человеку. Поэтому, даже рассказывая свою собственную историю и историю своей семьи, он спешит отослать нас к вечным проблемам Бытия, всякий раз включая отдельного человека, совершенно неинтересного ему в своих личностных, конкретных, бытийственных и индивидуальных приметах, в некий всеобщий Микрокосм, где каждому движению Человека вторит поступь Истории. Здесь Тарковский не знает себе равных, и в этом контексте он законный наследник классической традиции не только любимого им Довженко, но и нелюбимого Эйзенштейна, которых никогда не интересовал быт или индивидуальная человеческая психология, но интересовала История, вершителем или жертвой которой становился этот человек.
Эта верность традиции тем более поразительна, что поэтика Довженко и Эйзенштейна складывалась во времена исторической и социальной эйфории, а Тарковский творил в эпоху глубочайшего социального пессимизма и усталости. Однако подлинному разочарованию современного человека он вознамерился противопоставить Идеалы, дающие Веру и Надежду, продемонстрировав надличностный смысл человеческого существования. Разочаровавшись в социальных переустройствах и научном прогрессе, он искал эту Надежду в сферах Абстрактного и Божественного. Поражаясь «надмирности Баха», уходя в своих эстетических привязанностях все дальше в глубь веков, он сам, как частная личность, был равно далек и от средневекового аскетизма, и от полнокровия возрожденческого бытия, и уж тем более от революционного фанатизма своих предшественников. То были эпохи, рождавшие цельных людей. Тарковский не был цельным человеком – так же, как в конце концов не смогло быть цельным его искусство. Оно кровоточит противоречиями, которые Тарковский старается «уладить» красивым вымыслом. Испытывая брезгливое недоверие к современному больному и разуверившемуся сознанию, он из последних сил старается оттолкнуться от него, во что бы то ни стало «связать распавшуюся связь времен». Воздвигая поэтический монумент новой религии, с которой он все более отождествляет свой кинематограф и свою собственную роль в этом процессе, он все более откровенно начинает воспринимать ее чуть ли не мессианской.
Как художник Тарковский ставил перед собою задачи, достойные титанов прошлого. Как частный человек он полностью принадлежал тому времени, которое брезгливо отрицал, с подозрением относясь не только к психологическому опыту современного человека, но и ко всему современному искусству. В этом был источник постоянной дисгармонии его существа, питавший, однако, его творчество. В этом, если хотите, была его глубокая личная трагедия. Увы, но он все-таки не был Атлантом, способным удерживать замысленное им сооружение. Он был скорее профессором Ашенбахом из «Смерти в Венеции», который, зная, что слаб здоровьем, каждое утро подставлял свое тело под леденящие струи воды.
Позднее «грязная житейская практика», которой так чурался Тарковский в своем искусстве, а в жизни почти полностью передоверял своей второй жене, все-таки отомстит ему за решительное нежелание с ней считаться и предательски выползет на экран, как мне кажется, со всей очевидностью в его последнем фильме… Но это случится позднее…
А пока в «Зеркале» автобиографические мотивы служат режиссеру для того, чтобы заразить нас, зрителей, всепронизывающей тоской Автора о своем прошлом, о детстве, о быстротекучести жизни, о невозвратности потерь, о неизбежности конца и дать нам надежду на бесконечность нашего существования: в круговерти ли повторений, в новых ли воплощениях, в единственном ли и навеки грядущем Воскресении из мертвых. Вот в этой своей надежде Тарковский действительно бесконечно искренен, а потому завораживающе-притягателен. И беззащитен. Отсутствие психологической конкретизации расширяет восприятие его фильмов до любых, доступных каждому пределов – потому что не существует человека, который не тосковал бы на этой Земле, ощущая свою непереносимо обидную временность, и не надеялся… На что? Тарковский предлагает весь спектр надежд в самых разных философских и религиозных интерпретациях.