Поэтому меня так удивляет, когда современные режиссеры используют в своих картинах манеру актерского исполнения, казалось бы, давно отошедшую в прошлое. Так меня до глубины души поразило желание Ларисы Шепитько в ее последнем фильме «Восхождение» быть во что бы то ни стало чрезмерно
Ну, не нужны кинематографу актеры, которые ИГРАЮТ. Тошно становится смотреть на их «переживания», которые зрители давно уже поняли, наглядевшись на все их старания, но они настойчиво и членораздельно продолжают объяснять смыслы текста: и первый план, и второй, и третий. Настаивают, не надеясь на нашу сообразительность. Но тогда объясните, чем отличаются эти «новые» исполнители от Мозжухина, например? Только тем, что сейчас сами фильмы сделаны на другом техническом уровне? Но технический уровень не может быть определяющим элементом в искусстве – иначе нам придется признать, что кино не имеет никакого отношения к искусству. Тогда это занятие чисто зрелищное и коммерческое, не имеющее никакой связи с таинством специфического воздействия кино на зрителя. А таинство такого воздействия подтверждается такими выдающимися кинопроизведениями уже далекого прошлого, как «Земля» Довженко или картины Чаплина, Дрейера…
Быть смешным – не значит смешить. Вызывать сочувствие – не значит выжимать из зрителя слезы. Несложно добиться, чтобы все рыдали или смеялись. Гипербола возможна только как принцип построения произведения искусства в целом, как свойство его образной системы, но не как принцип частностей, составляющих компонентов, методики. Почерк актера не должен быть натужен, подчеркнуто каллиграфичен. У Чаплина все просто, все нормально – и совершенно нереальное начинает выражать самое действительность. Реализм, как говорил Митенька Карамазов, – «страшная штука»! Вот и Валери заметил по этому поводу, что реальное органичнее всего выражается через абсурд.
Любое искусство, как способ познания, тяготеет к реалистичности. Но реалистичность вовсе не равнозначна бытописательству или натурализму. Разве не реалистична ре-минорная хоральная прелюдия Баха, выражающая, однако, отношение к истине? Говоря о специфике театра, я имею в виду такую условность, которая намекает на что-то. А намекает театральная деталь на целое явление, которое имеет множество граней и аспектов. И чем меньшим количеством граней и аспектов этого явления воспользовался режиссер, чтобы дать зрителю возможность реконструировать в своем воображении само явление, тем точнее использована театральная условность. Тогда как режиссер кино, напротив, обознает явление в деталях и подробностях чувственной конкретики. А на театральной сцене не имеет права литься «настоящая» кровь. Ее следует так обыграть на сцене, что, не видя ее физически, мы верим, что актер скользит в этой крови. Вот это театр!
Репетируя «Гамлета», мы хотели следующим образом выстроить сцену убийства Полония: уже заколотый Гамлетом он должен был появиться из своего укрытия, прижимая к ране красный тюрбан, который он носил на голове, как бы прикрывая им рану. Затем он роняет этот тюрбан, силы покидают его, но он пытается вернуться за ним, как собака, которая не любит умирать при хозяине: это нечистоплотно – при хозяине пачкать кровью. Красный тюрбан Полония, это тюрбан, как таковой, но еще и некий знак крови. Не кровь сама по себе, но некий намек на нее. Потому как «настоящая» кровь на сцене, если она несет однозначно-натуральную функцию, не может быть доказательством правды. Зато в кинематографе кровь – это кровь, а не какой-то ее символ. Поэтому, когда раненый герой «Пепла и алмаза», падая среди развешанных простыней, прижимает к груди одну из них, и на белом полотне расплывается красное пятно крови, как символ бело-красного польского флага, то это уже не столько кинематографический образ, сколько чисто литературный.
Кино слишком зависит от жизни, слишком прислушивается к ней, чтобы сковывать жизнь жанром, чтобы выстраивать эмоции при помощи жанровых лекал. В отличие от театра, который работает с идеями. Где даже характер человека – идея!