Сборы Матвея и Ули были недолги. Они уезжали, как уезжают по мобилизации, как на фронт. Без громоздких вещей, без долгих прощаний, чтобы сначала взяться за работу, а потом уже наладить свою жизнь. Близилась весна, близилась битва на полях. Накануне Улю приняли в партию, потом вечером она с Матвеем зашла попрощаться с Сухоруковым и посидеть часок у Тархановых. Вот и все проводы. Тихие, спокойные, без всякой торжественности, если не считать напутственного слова Игната Тарханова, для которого отъезд Матвея имел особое значение. Даже в лучшие минуты своей жизни он чувствовал себя неоплатным должником деревни. Хлеб он ест, а от земли ушел. И вот теперь он может считать свой долг хоть немного оплаченным. Василий не вернулся к земле, так Матвей едет в Пухляки налаживать жизнь. А Матвей за сына. И ничего не сказать ему в напутствие? Ну, как так можно! Но для такого слова нужен подходящий момент. И он наступил, когда Игнат пошел провожать Матвея и Улю в Раздолье. Они шли по широкой раздольской улице, той самой, которой он, Игнат, много лет назад положил начало, и под весенними звездами мартовской ночи, когда небо кажется необыкновенно прозрачным и высоким, когда из-под тающих снегов уже пахнет землей, Игнат говорил о том, что, наверное, много лет вынашивал в своем сердце.
— Хороший ты человек, Матвей. Настоящий человек! И люблю я тебя. Думаешь, я забыл, как ты меня от смерти спас? Не забыл и по гроб жизни не забуду. Дружбой нашей мы, так сказать, смерть попрали. Знаю, как в войну ты себя показал. Не всякому было под силу в первый год ее партизаном быть. Это не осенний листопад сорок третьего года. И многим ты заплатил за войну, от всякой сволочи пострадал. Недаром седой. В общем, так скажу. В сердце у меня ты вровень с Василием. А может быть, и родней. Я тебя научил, как землекопом быть, — это ты знаешь. А вот знаешь ли, Матвей, что и ты меня учил, как жить? Ну да это все к слову. А я тебе о другом хочу сказать. Не обижайся только. Не раз я о тебе думал. О твоей жизни думал. И чудится мне, что ты хоть по дороге идешь правильной, а все же вроде как обочиной, к стенке жмешься. Не как хозяин идешь, чего-то стесняешься, все думаешь: а так ли ступил? Выбрось ты это из головы! Хозяином чувствуй себя. Как я, как Василий, как Сухоруков. А сейчас, когда едешь в Пухляки, будь хозяином особенно. Тебя мужики любить будут. Ты мне поверь. Сам мужицкого рода и мужиков знаю. Они любят, чтобы человек их считал хозяевами и сам был таким. Ну, давай поцелуемся, сынок! Ежели что обидное сказал — прости. Но тебе, Матвей, всегда этой самой земли не хватало. Как хлеб посеешь, вырастишь его, сразу силу почуешь. А ты, Ульяна, береги мужа. Скажу по совести, хочешь обижайся, хочешь нет, а хотел бы, чтобы у моей Татьяны был муж не как твой брат Федор, а такой, как Матвей. Ну да ладно. Прощай и ты, дочка. Будьте счастливы!
Проводы по железной дороге суетны и лишены торжественности. Другое дело, когда машина подходит прямо к крыльцу. Тут нет звонков, тут после погрузки вещей вы имеете время войти в дом, помолчать в родном кругу и торжественно, не спеша попрощаться с провожающими. И главное, никто из посторонних не видит вашего расставания, проводы действительно становятся семейными, и если вы искренне опечалены разлукой, вам не надо за внешней веселостью прятать свою грусть, а если вы безразличны или даже довольны, что наконец расстаетесь с неприятным вам родичем, то нет необходимости на виду у посторонних людей скрывать, что вы с нетерпением ждете свистка паровоза.
Матвей и Уля покидали Глинск на присланной из колхоза автомашине. И хотя проводы были, как полагается, с водкой и без особой торопливости, и даже на минутку молча присели — Татьяне показалось, что их унесло весенним ветром. Только остался во дворе печатный след колес на снегу да ссадина на воротах, которые задел неосторожный шофер.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ СЕДЬМАЯ