Ведь для Андруховича всегда главное – это форма, всегда ему не хватало у себя того, чего и мне не хватало в Польше, вечно он тосковал по какой-то изысканности. Это же видно невооруженным глазом. Ведь именно для того в Московиаде
ему нужен король Олелько Второй. Устриц ему приносили слуги в мундирах с отворотами, на которых золотой, тонкой нитью были вышиты трезубцы; именно для этого в Рекреациях ему был нужен благородный модник Попель, приехавший в Чертополь на громадном, старомодном лимузине, и который раздавал героям то пачки сигарет, то пакеты чипсов. И что поделать, если представление о шикарной жизни, которое у Андруховича было в начале девяностых годов, когда все те книги появлялись на свет, с нынешней точки зрения было, скажем, не слишком-то политкорректным, потому что слуги Олелька в обязательном порядке должны были быть "экзотикой", другими словами, босыми и темнокожими. Немного дешево, да и что это за класс раздавать чипсы и курево – но именно таким это представление тогда было. И что тут поделаешь. В нашей бедной части света, которая "переживала определенные неуспехи" с какой угодно формой, более тонкой, чем нож с вилкой. И в этом я по-настоящему Андруховича понимал. Меня тоже доводило до отчаяния, что на всей, абсолютно всей территории, которую занимало государство под названием "Польша", обязательной является абсолютная пауперизация[89], завершенная, разъедающая и эту страну, и все это общество насквозь. Что нет там ни единого места, в котором можно было бы чувствовать себя так, какая имеется в тебе потребность к чувству. Что нет такой Польши, с которой хотелось бы себя ассоциировать, ибо все, на чем имеется надпись "ПОЛЬША", обладает к тому же сертификатом гадкого качества. Ну, естественно, понятно. Не все. Ясное дело, искусство, понятно, что кино, литература. Но те же литераторы, те же самые художники и графики бродили по тем же самым постапокалиптическим, дерьмовым коридорам, какими были улицы польских городов и деревень; ели они тот же самый хлам из тех же подозрительных магазинов, ну а ради праздничка – в ресторанах, а после еды подтирались газеткой, ведь туалетная бумага была товаром для французских собачек с испорченного Запада, а не чем-то нужным для такого бодрого общества – как мы. Хардкорового, крепенького, словно репка, и хдорового. Простейшая функциональность и необходимость. Гвоздь в стенку, на гвоздь – фуфайка, в угол горсть соломы – спи. В горшке каша с постным маслом – ешь. В сортире шмат газеты с фотками гнилого Запада – мечтай. Сри и мечтай.
Но ведь, тащась в сторону этого ёбаного Запада, о котором мне уже не хочется ни думать, ни писать, а что мне остается, блин делать, так вот, тащась в его направлении, разместив там свою точку отсчета, мы обрекли себя на вечное сравнение, на вечный комплекс, на вечные поиски "Парижей востока" и "Римов севера". Ну да, сейчас-то уже можно чуточку попустить. Сконцентрироваться на поисках своей сути; но тогда, после упадка одного мира и перед рождением другого, в том постапокалипсисе, за что-то нужно было хвататься. И меня совершенно не удивляло, что Андрухович выдумывает для себя ту более изысканную украинскость, чем чуществовала на самом деле, даже если изысканность эту он представлял довольно-таки топорно. Так что ж поделать, именно такими были тогда воображения.
И меня вовсе не удивляло, что он сидит на этих своих стипендиях, в этих своих Берлинах и Штатах, что пишет об Италии, что занимается Германиями, что в его стихотворениях полно заклинаний, призывающих мир Запада, как "escudo
", "calle – aqua minerale" или "Dragon River"; что его Стах Перфецкий в Перверсии, сидя на венецианском островке, оказывается наиболее утонченным знатоком классики европейской музыки, и что в эту классику он вкомпоновывает украинские мелодии; что в конце книг Андруховича всегда написано, где они рождались, и там имеются имена местностей Германии, Швейцарии или чего там еще. Что в Тайне, расширенном интервью, взятом у самого себя, своим альтер эго он сделал немца. И назвал его Эгоном Альтом.Все это
меня
совершенно
не
удивляло.
Совершенно.