— Была еще наркология, но ее сожгли наши пациенты, они очень не любили алкоголиков. К радости никто не погиб, — уклончиво ответил доктор ван Чех.
— Прошу прощения, что посмеялась над вами.
— Подумаешь. Я привык. Надо мной все смеются, а в сущности почему? Потому что я не боюсь признать свои маленькие отклонения. У каждого из нас есть пунктик, просто есть те, кому помощь нужна больше чем остальным, кто однажды, как Пенелопа или Виктор ушли и не могут вернуться. И если я не хочу отпускать туда Пенелопу, то Виктор сам рвется к нам сюда, к нормальной жизни. Хоть иногда ему и нравится игра во все эти куклы, императоров и прочую фигню, но зачастую он действительно рвется вернуться. Проблема в том, что он не может ничего о себе вспомнить, причем, настолько ничего, что не имеет даже собственной личности. Не хочет вспоминать или не может, в сущности, разница не большая. У него стоит очень мощный блок, за который не переступить.
Итак, хватит философии, — вздохнув, сказал доктор, — мы идем к Виктору. Ты легко внушаема?
— У меня неплохие способности к гипнозу, но внушаема ли я… я не могу сказать.
— Я посредственен в гипнозе. Но то, что я тебе покажу сегодня, это то, чему научила меня Пенелопа. Будем взламывать, — доктор потер руки и толкнул дверь палаты.
— Постарайся поучаствовать с нами вместе, — шепнул мне доктор, — Здравствуй, Виктор! Как ты чувствуешь себя?
Больной сидел за столом, опустив голову на руки. Перед ним были скомканные бумаги и несколько аккуратно разложенных белых лепестков.
— Виктор, — тихо позвала я, ван Таш не отзывался.
— Виктор, — прошептала я, не наклоняясь к уху пациента.
Больного подбросило высоко вверх, он пришел в себя и заозирался.
Мы обменялись с доктором тревожными взглядами.
Серо-зеленые глаза Виктора были наполнены слезами, но лицо сухо. Он проморгался: две слезинки скатились из его глаз. Он осмотрел меня, видимо, не узнал, перевел взгляд на доктора и бросился к нему, как к родному.
— Виктор, что случилось? — спросил ван Чех, держа больного от себя на длине рук. Больной был выше на полголовы и сильнее, но вдруг поник, и понуро вернулся к столу. Отработанным канцелярским жестом он послюнявил пальцы и взял бумагу из стопки, схватился за ручку и стал лихорадочно писать.
— Псс, Бри, — позвал меня доктор и поманил пальцем, — сиди тут и жди. Наблюдай.
Сам доктор углубился в блокнотик, в котором что-то карябал мелким почерком.
Я наблюдала, как большой Виктор ниже и ниже склоняется к бумаге, что-то пишет, размашисто. Капли со лба падали на белые лепестки. Вскоре Виктор закончил писанину, перечитал, перечеркнул половину и снова стал вписывать и черкать, черкать и вписывать.
Он закончил, внимательно перечитал себе под нос, сделал пару поправок. Особым своим жестом взял еще лист и переписал набело. Молча поднялся и торжественно бросил скомканное творение мне в лицо. Слева послышался сдавленное "пх-х-х-х-х-х" доктора ван Чеха.
Виктор тем временем достал из шкафчика краски и кисти, и еще один листок лег в какое-то новое творение.
Я посмотрела на ван Чеха, он давился беззвучным смехом. Со вздохом развернула бумажку, на ней было написано следующее:
"Оно мне шепчет теперь на два голоса,
Мол, где ты была, что делала,
Почему не случилось тебя здесь раньше?
Видишь, им нельзя было ждать дольше.
Видишь, все набережные стали старше,
Чайки и молва — громче, ноты и слова — дальше
От меня, но к тебе, милая, ближе.
Их тут приняли, и ты можешь гордиться
Тем, что квартирный вопрос, попортивши нервы молодым девицам,
Ко вкусу остался-таки равнодушен,
И некоторые из них еще поют в душе
Про факинг в шалаше и кушают пирожные буше,
Собираясь вечером наораться всласть.
Ну, скажи мне, зачем ты хотя бы не здесь родилась?
Понесло ж тебя, дитятко, в сырой чопорный город,
Вместо того, чтобы быть со мной,
Ну, или на крайний, худой
В Златоглавой Первопрестольной
Пить чаи и ходить каждый месяц
Наведывать моих непутевых этих,
Пишущих стихи, уходя в запой.
Ты какая-то беспокойная у меня.
Говорю же — совсем дитя. Я шлифую тебя
Словно ты шлифуешь сейчас терцию
И оттачиваешь беглость пальцев,
Душишь шестиструнную, трешь запястья,
Любишь белое и посмеяться.
И боишься всего и вся.
Глаза мои лезли на лоб. Почему в женском роде? Что он хотел сказать этим? Это видения или отрывок воспоминаний? Если проклятие… то мне действительно жутковато.
Виктор тем временем подошел ко мне и подал листок:
— Простите, я была резка, — тихо сказал он.
На листке были те же треугольники. Ван Чех вырвал у меня стихотворение и пробежал его глазами, хмыкнул и выпятил губу. Он подумал и быстро свернул листок, сунул ко мне в карман.
— Виктор, ты готов?
— К чему? — спросил он.
— Сегодня будем пробовать гулять в лесу.
— Я всегда к этому готова, — ответил Виктор.
— Все мои формулы относятся и к тебе тоже, — бросил мне ван Чех.
— Сядьте удобнее. Расслабьтесь. Закройте глаза.
Глубокий покойный голос ван Чеха меня успокаивал, я быстро задремала.