Тоска снедала её. Неужто так можно — чтобы один-единственный человек заслонил собой весь белый свет? И всё, что делается вокруг, всё кажется не таким, как при нём, когда он был рядом. Словно бы и солнце не так светит. И птицы не так поют. И небеса утратили свою синеву. И звёзд стало поменьше на тёмном августовском небосводе.
«О господи, прости меня, грешную, что так полюбила я своего ненаглядного!..»
И всё же, тоскуя и думая о Фёдоре, ни разу Саня не пожалела, что не поддалась его уговорам, что не уехала с ним из Москвы, не покинула дедушку Акимыча… А когда на амвон вышел священник в лиловой бархатной скуфейке и стал произносить молитву о спасении России от вражеского нашествия, Саня, покосившись на Степана Акимыча, заметила, как по щеке его ползёт медленная скупая слезинка.
И, увидев вдруг, какой он стал маленький, сухонький и старенький, чуть сама не заплакала. Ещё раз мысленно поклялась себе, не покинет она дедушку ни за что и никогда.
И стала она повторять за священником слова молитвы, стараясь уже не думать ни о чём, кроме этой молитвы…
— Владыка господи! Услышь нас, молящихся тебе… — тихим старческим голосом говорил священник.
И Саня горячим шёпотом стала за ним повторять:
— …услышь нас, молящихся тебе… восстани в помощь нашу… да постыдятся и посрамятся мыслящи нам зла… всех нас укрепи верою… утверди надеждою…
Когда, отстояв службу, Саня и Степан Акимыч вышли на паперть, солнце, не по-осеннему раскалённое, на мгновение ослепило их.
— Жарища-то какая! — сказала Саня и невольно прикрыла глаза, привыкшие к сумраку церкви.
По Арбату от Дорогомиловской заставы, скрипя колёсами, непрерывным потоком медленно двигались повозки. А на них — раненые, раненые, раненые… С жёлтыми страдающими лицами, с кровью, запёкшейся на грязных, наспех сделанных повязках.
— Отколь везут? — тихо спросила Саня.
— Из-под Можайска небось… — тоже тихо ответил Степан Акимыч.
— Да ведь, дедушка, Можайск-то… — Санино сердце тревожно забилось. Можно ли было поверить, чтобы проклятый Бонапарт, изверг, окаянный антихрист, находится так недалеко от Москвы!..
И вдруг услышала далёкий, очень далёкий раскат. Неужто гром?
Да откуда грому быть? Ведь небо без единого облачка. Ведь сколько времени дождя не было — такого жаркого да сухого лета, говорят старики, давно не случалось.
О господи!.. В растерянности поглядела на дедушку Акимыча. И он на неё глянул. И по его глазам поняла, что вовсе это не гром небесный. Тогда что же?
А из сухого и пыльного марева, стоявшего над Смоленской дорогой, по которой тянулись и тянулись телеги, фуры, извозчики и шли пешие раненые, снова донёсся очень далёкий и еле ощутимый раскат…
Санька перекрестилась. Снова посмотрела на Степана Акимыча. Но тот на неё уже не смотрел. Молчал. Опустил голову.
А на углу, как им с Арбата повернуть на площадь, стояла толпа. Какой-то человек в гороховой шинели бравым голосом произносил слова одной из последних афишек Ростопчина. Доносился его голос:
— «Хорошо с топором, недурно с рогатиной, а всего лучше вилы-тройчатки: француз не тяжеле снопа ржаного…»
В толпе засмеялись, а человек в гороховой шинели повторил:
— Так-то, братцы, всего лучше вилы-тройчатки! Не зря их сиятельство граф Ростопчин пишет: «…француз не тяжеле снопа ржаного…»
У Саньки повеселело на душе. Она усмехнулась. Представила себе, как она, Санька, поддевает вилами не то ржаной сноп, не то француза, который не тяжеле этого снопа…
— Вот ведь какие слова… — начала было Саня, но, посмотрев на Степана Акимыча, умолкла: он был всё так же сумрачен и молчалив. Даже не верилось, что совсем недавно и он с упоением, вроде этого в гороховой шинели, читал каждую строку ростопчинских афишек и верил всему, что в них написано.
Пройдя ещё несколько шагов, оборотился к Сане. Нахмурившись, сказал:
— Сударушка…
Но Саня понимала, о чём пойдёт разговор, сердито его оборвала:
— Знаю, дедушка, о чём станете толковать! Только никуда я из Москвы не поеду! Никуда!.. Давеча говорила вам, дедушка, и опять говорю… Вот ведь какие слова пишет их сиятельство граф…
— Всё вздор он пишет! — воскликнул Степан Акимыч. — Для дураков, для простофиль, для неучей… Правды ни на грош!
Снова у Сани оборвалось сердце. И покатилось куда-то в пятки, а может, ещё подалее. Как же так? Неужто ни на грош правды?
А Степан Акимыч продолжал, но теперь уже не так запальчиво, поспокойнее:
— Прошу тебя, Санюшка, внемли моим словам… Уезжай! Со дня на день Аполлон Александрович ждёт указания из Санкт-Петербурга. Говорил — всех актёров и всё театральное имущество будут увозить из Москвы. Кажись, в Ярославль.
В Ярославль? Где теперь Федя? Вмиг представила себе: идёт по неведомому ей Ярославлю, а навстречу Фёдор. «Саня, ты?» — «А то кто же?» — «Саня, голубка моя…» Сколько радости ему и ей…
— А вы, дедушка?
— Нет, Санечка, мне из театра нельзя. Кто же в нём сторожем останется, коли и я уеду? Театр-то деревянный — тут одной искорки достанет, чтобы спалить дотла… Нет, я из театра никуда!