Теперь Санька молчала. Теперь она поникла головой. Всё перемешалось в уме: и Фёдор, и Ярославль, и дедушка Акимыч, и театр, который от одной искорки может дотла сгореть, и те раскаты, какие доносились, хоть изредка, а всё же доносились с той стороны, где находились французы со своим Бонапартом.
Потом, тряхнув головой, Санька поглядела сперва на Степана Акимыча, потом на театр, к которому они уже подходили.
— Нет, дедушка, и я никуда! Вместе будем в четыре глаза смотреть, чтобы искорка не запалила наш театр…
А театр стоял перед ними красивый, нарядный, окружённый белыми колоннами и сияя на ослепительном солнце белизной этих колонн.
Вечером 30 августа в театре шёл последний спектакль. Публики было мало. Почти все ложи бенуара пустовали. Да и в партере были заняты немногие кресла. В райке хоть и шумел народ, но и там было куда просторнее обычного.
Неярко горели свечи и в люстре на потолке, и в настенных бра. Этот зал, такой всегда праздничный и нарядный, казался поблекшим и обветшалым.
В антрактах, когда все двери на улицу были распахнуты, чтобы хоть немного провеять духоту, ясно слышалась далёкая канонада.
Актёры играли вяло, больше думали о том, что вот, дескать, из Санкт-Петербурга всё не приходит да не приходит известие, чтобы покинуть Москву. А ведь надобно собраться. А время-то уходит. Как быть со всеми чадами и домочадцами? Да будут ли лошади, чтобы увезти хоть малую толику вещей, если предписание ехать всё-таки прибудет?
И всё-таки никто в тот вечер не мог себе представить, что спектакль 30 августа станет последним спектаклем в Арбатском театре…
Глава четвёртая,
Только лишь в ночь на 31 августа из Санкт-Петербурга прибыла долгожданная депеша от Нарышкина. Майков уже улёгся спать, но был разбужен курьером. В депеше было предписание от Нарышкина ему, Майкову, вместе с казной, учениками театральной школы и теми артистами, кои не хотят оставаться в Москве, а также со всем прочим театральным имуществом следовать в место, которое главнокомандующий граф Ростопчин найдёт безопасным.
Чуть свет Майков побежал к Ростопчину. Только через московского главнокомандующего в эти дни можно было достать лошадей и выехать из Москвы. По его подсчётам, притом самым скромным, ему необходимо было не менее ста пятидесяти подвод для самого ценного театрального имущества и тех актёров, которые изъявили желание ехать, и, надо думать, не с пустыми руками.
Прихожая и приёмная главнокомандующего была битком набита чиновниками, военными курьерами, адъютантами, всеми теми, кто явился за приказанием, прибыл с донесениями, пришёл по своим собственным делам или кого потребовал к себе сам Ростопчин. Из его кабинета то выходили, то вновь туда входили люди. Почти у всех были напряжённые и озабоченные лица. В приёмную доносился гневный, подчас крикливый голос. Ростопчин, кого-то распекая, выкрикивал:
— Я ничего им не спущу! Пусть не думают скрывать свои плутни… Выведу всех на чистую воду! Выведу, выведу…
Майков вспомнил хвастливую фразу, которую Ростопчин любил повторять о самом себе: «Сердцем прям, умом упрям, на деле — молодец…»
Сейчас подумал: и впрямь молодец! Ишь как ругает…
Из кабинета пулей выскочил смотритель воспитательного дома. Был бледен, в ответ на вопрошающие взгляды окружающих лишь махнул рукой: дескать, хуже и быть не может!
Вынимая и снова пряча депешу, полученную от Нарышкина, Майков размышлял: «Спрошу сперва сто пятьдесят подвод, а там видно будет: может, даст и больше. Ведь на ста пятидесяти нипочём не уместиться. Шутка ли, весь театр! Ах, ах, и зачем медлили? Ведь при пустом зале шли спектакли, себе в убыток. Неразумно сие, весьма неразумно».
Неожиданно к нему подошёл адъютант главнокомандующего, хорошо знакомый Майкову. Он был одним из самых ярых театралов и всегда абонировал в третьем ряду кресло. Сказал с полуулыбкой, однако же строго:
— Их сиятельство ждёт… Только покорнейше прошу покороче, Аполлон Александрович! Сами видите, сколько народа дожидается. Уже давно из богадельни смотритель, от пожарной команды… О вас доложил в первую очередь!
Майков на цыпочках вошёл в огромный кабинет. Ростопчин, сидя за столом, что-то торопливо писал на листе бумаги. Был он хмур, брови насуплены. Его огромный лоб, переходящий в лысину, от колеблющегося пламени ещё не потушенных свечей отсвечивал желтизной. Желты были и щёки, обрамлённые узенькими тёмными бакенбардами. За его спиной, почтительно склонив голову, стоял ещё один адъютант. Стоял, видимо, в ожидании той бумаги, которую дописывал главнокомандующий.
Майков застыл у двери, не решаясь приблизиться к столу.
Окончив писать, Ростопчин хотел было передать бумагу адъютанту, стоявшему за его креслом, но поднял глаза и увидел Майкова. Узнал его. Скороговоркой произнёс: