Да нет же — какой Плавильщиков, какая Санька… Не было больше Петра Алексеевича Плавильщикова! Не было и Саньки, покрытой алым платочком. Не было и Тверского бульвара, безлюдного, с рядами пожелтевших берёзок… Не было и пустого кофейного заведения, в котором ещё недавно господа и дамы угощались прохладительными напитками. Ничего этого уже не было. А была земля Афинская, был храм Эвменид, злых богинь, волосы которых извивались змеями. И стоял рядом с прекрасной Антигоной слепой царь Эдип, и это он, а вовсе не Плавильщиков говорил, опускаясь на скамью:
И вовсе не Санька, а любящая дочь говорила своему отцу:
А несчастный Эдип вопрошал:
…Глухой гул уже совсем близкой канонады донёсся сюда, на Тверской бульвар. Санька побледнела. Не могла больше, не было сил оставаться Антигоной. Спросила:
— Пётр Алексеевич, ныне все едут из Москвы. Вы-то как?
И Плавильщикова этот грозный гул вернул из кипарисовой рощи Древней Греции, из далёких Афин, обратно в Москву. Он тихо сказал:
— Никуда отсюда не поеду. Верю, твёрдо уповаю — не отдадут Москвы врагу. Не мыслю, чтобы французы вошли в сей город…
И, схватившись вдруг рукой за Санькину руку, побелел и уже совсем ослабевшим голосом попросил её:
— Проводи меня до дому, Саня. Что-то совсем неможется…!
А когда они подошли к его дому, он спросил:
— Видишь, где живу?
— Вижу, — ответила Санька.
— Завтра али послезавтра придёшь ко мне. Буду с тобой заниматься… Кажется мне, что есть в том резон.
— Уезжаем мы, Пётр Алексеевич. Все актёры из театра едут. И я с ними.
— Куда же?
— Во Владимир приказ дан ехать.
— Ну, ежели приказ… А я тут останусь. Посижу у себя в Москве, дождусь, пока Бонапарта прогонят. А как прогонят, приходи ко мне, позаймусь с тобой, помогу в школу поступить…
Но время и события показали иное. Пришлось и Плавильщикову вместе с семьёй бежать из горящей Москвы. Оказавшись в сельце Ханееве, Бежецкого уезда, он умер там и был погребён на бедном деревенском кладбище…
Расставшись с Плавильщиковым, Санька бегом побежала на Арбатскую площадь. И вновь всё, что угнетало, что тяжким грузом лежало на сердце, вернулось. И опять неотступно было одно-единственное: как сказать дедушке Акимычу про Анюту? Да ведь насмерть убьёт, ежели узнает, что его разлюбезная Анюта вместе с барыней ждёт не дождётся французов в Москву.
Да как же так?
Поверить трудно…
Может, по дурости своей девка повторяет чужие слова, а своего умишка маловато? Тогда зачем она, Санька, так с ней обошлась? Почему не вразумила её? А может, поняла бы, одумалась бы… А вдруг прибежит к вечерку? Может, распахнётся дверь да прямо с порога: «Дедушка! Санечка…»
Но что сказать дедушке сейчас, коли спросит: «Когда же придёт наш ангельчик?»
Но, видно, Степану Акимычу было сейчас не до внучки. Слишком много дел навалилось, раздирали его на все стороны. Тут молодому успевай поворачивайся, не то что ему.
Ни о чём Саньку не спросил. Только глянул на неё. Санька было сама начала:
— Вот была на Скатертном, там…
А он её оборвал:
— Ладно. — И больше ни гугу.
Может, на Санькином лице всё было написано. Ни спрашивать её, ни отвечать ему ничего не требовалось.
А потом, не глядя Саньке в глаза, сказал:
— Иди собирайся, сударушка… Вон на том возу поедешь. Да гляди в оба. На нём самые богатые костюмы из театрального гардероба. Будешь беречь. Упаси бог, чтобы не пропало!
Вот тут Санька ему и выдала. Кинулась к Степану Акимычу и давай реветь. Никогда за всю свою жизнь так не плакала, так не причитала.
— Дедушка, миленький… Дедушка, голубчик… Позвольте мне, дедушка… Не велите мне ехать! С вами останусь…
Но Степан Акимыч был неумолим.
Первого сентября в три часа утра обоз с актёрами, с театральной казной, кое-какими важными книгами и самыми дорогими костюмами из театрального гардероба тронулся в путь.
Санька, вся зарёванная, с опухшими от слёз глазами, сидела на узлах с костюмами. Ещё не рассвело, когда обоз с Арбатской площади был у Никитских ворот. Как сквозь туман, последний раз взглянула она на театр, на его белые колонны, на его круглую крышу, на всё, что оставалось в Москве.
А Степан Акимыч сперва шёл вровень с обозом, потом стал отставать, потом совсем остановился. И видно было в предрассветных сумерках, как он крестным знамением осеняет уезжающих…
Глава шестая,
Проводив обоз с актёрами, Степан Акимыч как вошёл в свою комнатушку, так и повалился на лежанку. До того устал за часы предотъездных сборов и хлопот, что ноги не держали.